Книга первая
Маме моей, Роне Липовской, человеку и коммунисту, я посвящаю первую книгу моих воспоминаний.
Часть первая
повествующая о детских и юношеских годах автора во славном городе Рогачеве, возникшем еще во времена киевской Руси на берегах древнего Днепра и не менее древней реки Друти.
Утерянные фотографии
(Вместо предисловия)
В начале Великой Отечественной войны в беспокойной и тревожной суматохе эвакуации мать и сестры, покидая дом в Рогачеве, не захватили с собой ни одной фотографии из семейного альбома, которыми я так дорожил. Я служил в то время в Казани и не мог их предупредить, хотя и думал об этом, так как связь с родными полностью прекратилась.
Во время войны дом наш сгорел и, естественно, ничего от семейного альбома не сохранилось, о чем я очень сожалел в послевоенные годы. Теперь уже нет никакой возможности полностью восстановить молодые лица моей мамы и отца и десятков погибших родственников как со стороны мамы, так и со стороны отца.
Только некоторые фотографии врезались в мою память настолько хорошо, что я до сих пор вижу их, как наяву. Особенно часто я представляю фотографию двадцатилетней мамы с трехлетней Соней. Соня сидит на высокой, плетенной из лозы, подставке на уровне маминых плеч, а мама стоит рядом в полный пост, в длинном до пола темном платье – тонкая, стройная и очень красивая. Маленькие черты ее лица обрамляют пышные темные волосы, а серые глаза под длинными, тонкими бровями смотрят с фотографии немного удивленно, но с достоинством и гордостью. Это была единственная фотография молодой мамы. Я часто ее разглядывал и гордился тем, что у меня такая красивая мама.
И еще одна фотография в единственном экземпляре очень занимала меня. Она висела у нас на стене в рамке под стеклом. На ней изображены трое детей моей мамы. Я сижу на стуле в центре, справа от меня стоит сестра Соня, а слева – брат Лазарь. Мне тогда было три года, Соне – тринадцать, а Лазарю – восемь. У брата почему-то была стриженная наголо голова, у сестры – прямой волос, ниспадающий на плечи, а у меня (что мне особенно нравилось) – художественный беспорядок из крупных колец, а с правой стороны лба свисал кудрявый локон волос, что придавало мне очень милый вид. Я сижу на стуле, а полные ножки, одетые в белые носочки и черные сандалии, далеко отстают от пола. На мне одета белая матроска и темные, короткие штанишки. Я смотрелся в зеркало и не находил ничего похожего у себя с этим красивым мальчиком. Но мама, смеясь, уверяла меня, что это я и есть и никто другой.
Фотокарточек отца у нас было много. Худощавое, чистое лицо отца было серьезным. Нос прямой, рот небольшой, брови длинные и всегда – усы: то широкие, то узкие. Меня больше всего удивляло то, что не было ни одной фотографии отца без головного убора. Когда он служил в армии, то на голове была фуражка с кокардой, когда служил в красной армии, то на голове была буденовка с красной звездой, а в гражданке – всегда и неизменно высокая каракулевая «боярка». Помню фотографию деда со стороны отца: светлые, улыбчивые глаза и обросшее лицо с длинной полуседой бородой. На голове – головной убор: картуз конца девятнадцатого века. Часто всплывают в памяти две групповые фотографии. На одной из них сидят рядом четыре молодца. Все – в новеньких костюмах, брюки – полугалифе, а на ногах – высокие блестящие хромовые сапоги. Это братья моей мамы: Самуил, Исаак, Борис и Ефрем. Сколько в них жизни, здоровья и энергии! Казалось, благополучие будет сопутствовать им всю жизнь. Но судьба этих братьев Ронкиных сложилась, можно сказать, трагически. Только самый старший из них дожил до преклонных лет, и то – в бедности.
На второй групповой фотографии изображено более двух десятков мужчин и одна женщина. Это рабочие рогачевской переплетной мастерской, которую организовал мой отец. В центре сидит представительный чернобородый старик со странным именем Файвл. Это был, можно сказать, патриарх теперешнего многочисленного рода Старобинских, извечных маляров Рогачева. В первом ряду этой фотографии сидит мой отец, а рядом с ним – моя мама…
Именно потеря дорогих для меня фотографий и была одной из причин, вынудившей меня взяться за перо, чтобы хоть в какой-то мере восстановить образы родных и знакомых мне людей в те далекие годы моего детства и юности.
Вступление
Когда мне было года два или три, я был твердо убежден, что наш город – это только то, что я вижу: наша улица, днепровская гора и дамба. Все остальное – таинственный мир взрослых, недоступный моему воображению и пониманию. Где-то учились брат и сестра, куда-то каждое утро спешила мама, а мне наказывали не выходить со двора. Получалось, что мир, куда каждый день уходили взрослые, был небезопасен. Однажды, к нам пришел дядя Исаак, один из старших братьев мамы, и в разговоре с ней упрекнул ее, что ни мама, ни ее дети не ходят к нему в гости.
– Ты так далеко построился, – сказала ему мама, – что мне некогда к тебе ходить. И, чтобы брат не сомневался в ее словах, она указала на нас, детей, добавляя: – Сам видишь, куда от них уйдешь!
Но все-таки об упреке брата мама не забыла. Как-то, придя с работы днем, она сказала старшей дочери:
– Сонечка, возьми Левочку и сведи его в гости к дяде Исааку. Ты ведь знаешь, где он живет?
Сестра не стала отказываться. Она взяла меня за руку, и мы пошли в гости к дяде Исааку. Мама оказалась права. Для моих непривычных ног дорога к дому, где жил дядя Исаак, была очень длинной. Никогда я не ходил так далеко. Я страшно утомился, а сестра не хотела меня брать на руки. Тогда-то я и убедился, что город наш очень большой, и что ходить к дяде не так-то легко. Он тогда жил на Пролетарской улице в доме №41. Позади его дома было русское кладбище. Рядом находились еще две постройки и далее – песчаный пустырь, так называемый кладбищенский переулок, по которому покойников носили на кладбище. Как это он вместе с семьей не боялся жить рядом с мертвецами? Ведь говорили, что они часто выходят из могил. Но по мере того, как я подрастал, дядин дом оказывался все ближе и ближе, и не таким уж и страшным становилось место его постройки… В пять лет я доходил по Циммермановской улице (ныне улица Ленина) до новых планов за улицей Буденного (ныне улица Октябрьская), и смотрел издали, через болото, на нашу железнодорожную станцию и на проходящие поезда. Это было как необыкновенное открытие, потому что поезд – это не крестьянская повозка и даже не машина. Размеры поезда и сила паровоза вызывали восторг и опасение. Однажды мы с Борисом Драпкиным, моим соседом, специально побывали на нашей станции. Заодно я увидел, что за железнодорожным полотном тоже стояли дома, и протянулись улицы. Чуть ли не каждый день я открывал новые уголки нашего города и к шести годам побывал везде, за исключением картонной фабрики. Про нее мама говорила, что она далеко за городом… Узнав наш город, я полагал, что это и есть весь белый свет, о котором так часто упоминала мама. Разговоры взрослых о том, что у меня есть дяди и тети в Бобруйске и Быхове, не меняли моего мнения о "белом свете". Только после поездки в Быхов к деду я наконец понял, что земля очень большая, и что на этой земле много разных городов. Но наш городок я, естественно, считал самым лучшим.
Когда я учился в первых классах, я почему-то всегда думал, что все, что я вижу, существует вечно: и город, и дома, и люди, и моя мама, – как будто все когда-то возникло, как в сказке, сразу и неизменно и существует испокон веков. И мне такое представление нравилось. Ведь это было так хорошо: я всегда буду ребенком, а мама – всегда мамой! И надо сказать, что мне очень повезло с этим представлением, потому что я долго был ребенком, а моя мама долго была мамой. И город наш тоже долго жил без особых изменений. Постройка новой бани и новой школы не могли значительно изменить старый облик города. Узнав из книг, что в давние времена здесь, на месте нашего города, ничего не было, кроме болот, топей и непроходимых лесов, я дорисовывал к этой картине разных сказочных существ: леших, водяных и непременно бабу-ягу. Все у меня было как в сказках. Не скоро я узнал истину о месте, где вырос наш город…