Когда Харрисон меня целует, на мгновение думаю, что умираю. Сердечный удар.
Я умираю.
Нет, не умираю, пока его язык проникает в мой рот. Я не умираю, пока его рука и язык становятся частью меня. И не умираю, несмотря на то, что нахожусь на пороге тахикардии. Мне кажется: я таю, в венах течёт расплавленное золото, а сама сделана из жидкого пламени.
Что я делаю?
Дьюк не в себе и меня он не хочет, по крайней мере, осознанно. Он гонится за сном, может быть, сейчас воображает, что целует и ласкает Реджину. Уверена, будь мужчина в сознании, с ясным рассудком, то не знал бы, что делать с такой, как Леонора Такер.
Понимаю, я безумная, но... мне нравится. Без сопротивления, страха, сомнений, вздоха порядочности я отвечаю взаимностью на поцелуй. Внутренний голос вдалеке даёт мне тысячу оскорбительных имён.
Когда мой психотерапевт сказала, что рано или поздно я найду мужчину, чьи руки не вызовут у меня отвращение, она, конечно, не намекала на подобный опыт. Доктор Финн имела в виду истинные отношения, осознанные эксперименты, связь. Может быть не вечно, но находясь в сознании и не так странно: этот мужчина меня касается — не понимая, кого касается, и целует — не зная, кого целует.
Я и сама хотела бы к нему прикоснуться, но боюсь. Что если я это сделаю, и Харрисон придёт в себя? Если он очнётся от оглушения лихорадки, и в его глазах появиться тот же ужас, что и у тех, кто бросает своих детей голодным койотам? Этого вынести я не смогу. Возможно, выйду под дождь и вверх ногами утоплюсь в озере, как очень тяжелый камень.
То, что происходит потом, окончательно меня шокирует. Когда Харрисон издает мне в рот хриплый рык, я к нему даже не прикасаюсь. Не могу разобрать, что именно он невнятно шипит в момент, когда на его брюках, в месте возвышения, где скрывается явная эрекция, появляется тёмное пятно по форме напоминающее звезду.
Затем его дыхание замедляется, и так же медленно Харрисон засыпает.
Изо всех сил стараюсь не разбудить Дьюка. Внезапно я чувствую себя очень несчастной. Чувствую себя одинокой. Кажется, что я уже торчу в озере вверх ногами.
Встаю, открываю входную дверь и выхожу.
Прячу лицо в ладони и рыдаю под изнуряющим дождем. Могу себе позволить даже рыдать до икоты: рев грозы скрывает всё.
Эти поцелуи и ласки были не для меня. Это возбуждение и оргазм были не для меня. Я знала, но всё же ничего не сделала, чтобы его остановить. Я безответственная шлюха, моя душа полна грязи.
Но не это самое страшное.
Хуже всего то, что я хотела бы пойти дальше. Но не таким образом: хочу его в сознании, живым, осознающим.
Я хочу, чтобы Харрисон посмотрел на меня и не увидел толстую грязную жабу.
Я хочу, чтобы он на меня посмотрел, и у него создалось впечатление, что наконец, взошло солнце.
Я хочу, чтобы его сердце билось так же быстро, как моё.
Боюсь, я хочу более невозможных вещей, чем горшок с золотом у основания радуги. Но прежде всего я боюсь, что поднялась на первую ступень длинной лестницы, которая приведёт меня к очень глубокой боли.
✽✽✽
Следующие три дня Харрисона лихорадит. Моменты бодрствования чередуются с продолжительными бессознательными периодами, когда он бредит и трясётся. Несколько раз называет меня Реджиной, и это даёт окончательное подтверждение: тогда ночью Дьюк думал о бывшей жене. Харрисон и минимально не помышлял обо мне, даже не знал, что рядом — именно я. Если на бесконечно малую часть мгновения я допустила возможность обратного, то была идиоткой и заслужила эту моральную пощечину.
Я всё равно продолжаю заботиться о нём с состраданием. Стараюсь, чтобы он поел, даю лекарства, проверяю рану. Ничего из этого не даётся легко. Я так устала, что иногда сплю стоя. Естественно, на кровати я больше не сплю. Устроила себе спальное место на полу и никуда оттуда не сдвинусь.
На четвертый день, когда я почти готова вернуться к Майе и попросить дать мне других лекарств, меня окликает Харрисон и спрашивает: «какого хера я сделала».
Подозрение, что Дьюк говорит о произошедшем несколько ночей назад, вызывает у меня дрожь паники.
— Что ты... имеешь в виду? — спрашиваю я и подхожу к нему.
Проверяя его лоб, стараюсь не демонстрировать свою неловкость. Боюсь, что от любого моего жеста Харрисона вдруг может озарить, и он вспомнит о нашем поцелуе, жарком во всех смыслах, и о его руках под моим свитером.
— Ты выглядишь отвратительно, — заявляет он с обычным отсутствием такта.
Не то, чтобы Дьюк ошибался: я очень мало отдыхала, работала без остановки и из-за беспокойства почти ничего не ела. Даже думаю, что потеряла в весе. Но вместо того, чтобы ощущать себя лучше, я чувствую себя больной и неопрятной.
— У меня было много дел. Тем не менее, температура снизилась, рана в порядке. Она сухая и чистая и...
— И ты выглядишь как труп.
— Уверяю тебя, я жива.
Харрисон садится, издавая при этом лёгкий стон раздражения.
— Какое дерьмовое пробуждение. У меня в голове грёбаная путаница, плечо кажется распиленным на две части, и ты выглядишь совершенно непрезентабельно.
Его заявление вызывает у меня совсем недвусмысленную реакцию:
— Как насчет того, чтобы ты пошёл к дьяволу? — кричу я и выхожу из дома прежде, чем продолжу озвучивать список ругательств, которые никогда в своей жизни не произносила вслух (по крайней мере, не все вместе и сразу против одного человека).
Иду в хлев и по дороге туда пинаю ведро, камень, бревно. Я так слаба, что оседаю на солому в пустом стойле. Принц, который теперь следует за мной повсюду, устраивает свою мордочку у меня на ноге. Гуси и куры, которые нападали до недавнего времени, заботливо меня окружают. Раньше я думала, что животные глупые, но они, напротив, обладают интуицией и сопереживают, без сомнения, на порядок больше, чем Дьюк. Не то, чтобы требовалось много, учитывая его стадию доисторического бесчувствия, но, несомненно, эти животные феноменальны. Они понимают мою печаль и перестают галдеть.
Когда я лежу спиной на соломе, они вьются вокруг меня и прижимаются как кошки. Вскоре к нам присоединяются Шип и Блэк; они не любят меня также как птицы, но думаю, я начинаю нравиться и им. Наконец, даже лошадь Венера заглядывает в стойло, и от её грустного взгляда начинаю ощущать себя ещё печальнее.
Но я слишком устала, чтобы снова плакать. Я хочу уехать, хочу вернуться в Нью-Йорк. Желаю, чтобы никогда сюда не приезжала.
— Что ты с ними сделала?
Я вздрагиваю во второй раз за последние несколько минут. Харрисон стоит рядом с Венерой у двери и смотрит на меня. Выглядит, мягко говоря, помятым: небритый, растрепанные волосы, тёмные круги под глазами, но мужчина не отказывается от своего естественного сарказма.
— Ты накачала их наркотиками?
— Я просто о них заботилась, — бормочу в ответ, поднимаясь. — Скажу тебе, ты тоже не совсем отрада для глаз.
— Мне нужна твоя помощь, я не могу пошевелить раненным плечом. Другой рукой тоже не получается сделать многое. — Он поднимает левую руку, но невысоко, боль позволяет ему делать только неширокие движения, достаточные, чтобы протянуть руку в приветствии или, в лучшем случае, потихоньку почесать себе нос.
— Я помогу тебе. Позабочусь о животных и доме, пока ты не будешь в состоянии...
— Я хочу помыться, воняю медведем и кровью.
— И каким образом... — В моём воображении появляется картинка обнаженного Харрисона в душе. Чувствую, как краснею, но, видимо, появляется неестественный цвет. Боюсь скорее я стала фиолетовой до корней волос.
— Не так, как ты представляешь, — комментирует он тоном, не лишённым оттенка дерзости и уходит из хлева.
Возвращаясь домой, я непрерывно напевно повторяю словно песню: «Я не хочу помогать ему мыться. Я не хочу помогать ему мыться. Я не хочу помогать ему мыться».
Говоря по правде, я хочу ему помочь принять душ, хочу к нему прикоснуться и смотреть на его тело, намылить, ополоснуть водой и снова посмотреть. Но именно тогда, когда вы с такой одержимостью хотите чего-то, что не сулит ничего хорошего для вашего душевного спокойствия, вы должны сказать: «нет», «стоп», «довольно», «отступи».