Но после грыжи опять попала в оборот…. Вот тогда и помучил меня Майкин, как в застенке…
Знаете, как с автомашиной бывает: одно полетело… За ним другое, третье… Полный финал! Так и у меня: после грыжи — придатки. Это у нас профессиональное, как и грыжи. Все время на холоде да в сырости. Ноги в резиновых сапогах мокнут, руки вечно сырые. На морозе — чувствительно… Отогреваемся только летом чуть.
Легла я в больницу придатки лечить. А тут аппендицит. Температура под сорок. Вызвали ко мне хирурга Майкина. «Так что будем делать, Петрова? — говорит. — Пойдем ко мне? Не впервой?» «Пойдемте, — говорю, — Андрей Павлович. Куда от вас денешься. И тут меня разыскали».
Не боялась я нисколечко. Пока меня готовили, анекдот им рассказала. Как молодые, Иван да Марья, после свадьбы спать легли. Дело-то в старой деревне было, в простой избе: тут и молодые на кровати, и старики-родители на печке. Вот только Иван до Марьи приступает, как она в крик: «Ой, мамка, мамка! Боюсь!»
Мать с печки норовит, а отец ей: «Полно-ко, разберутся!»
И опять Иван к Марье, а она: «Ой, мамка! Ой-ё-ёй!»
Но старик старуху с печи не пускает.
Тут стихло было у молодых, и вдруг снова: «Ох, мамка! Мамка!»
Мать уж со слезами спрашивает: «Ну, чего ты, чего ты, дочь?!» И слышит: «Ох, мамка! Ох, хорошо-то как!»
Майкин, отсмеявшись, даже мне замечание сделал: «А ты, Петрова, мешаешь нам работать. Сестры инструмент уронят!»
И вот началось… Только взрезали меня, бурчит Майкин: «Ох, Петрова, Петрова! Сколько же крови в тебе… Только тронешь, вишь, в потолок бьет… Железа нашего на тебя не хватает…»
Да уж, железок этих, зажимов, как пиявок, на рану навесили, тянет, мочи нет. Дальше — хуже… Аппендикс не может сыскать Майкин. Разрезал меня справа, там он должен быть, а нашел его слева. Да кривой он какой-то, говорит, оказался. Да спайки кругом… Кишки тянет, спайки режет — рассекает, по-ихнему. Анестезия местная, да вышла вся… Господи… Меня пот холодный заливает. Всю губу я в лохмотья изжевала. Кровь течет из губы по шее, по плечу… Больше часа потрошил меня Майкин. А я еще и вижу все: рану вижу в операционной лампе, как в зеркале. Глаза закрывать не велят, нельзя. Я голову влево брошу, вправо — все равно вижу… Тошно мне, и вот чувствую — умираю… Я им говорю: «Все… Умираю…»
Майкин даже удивился: так тихо лежала, и вдруг — «умираю». Из-за ширмы — ширма такая его от меня прикрывала — вынырнул, глаза над маской вытаращил: «Ты, Петрова, чего говоришь-то?» — «Умираю, вот и говорю… Силы кончились». — «Не с чего тебе, Петрова, умирать! Ничего я такого не делаю, чтобы ты умирала». «Ну да, — говорю, — живую в животе режете». — А говорить уже сил нет. Того и гляди криком закричу». «Ну, Петрова, — говорит Майкин, — ты ж у нас Герой Советского Союза. Я таких терпеливых и не видывал. Да и никто у нас не видал, так ведь?» — своих спрашивает.
И те закивали, зададакали: «Просто удивительно даже!»
Ну, пока балакали да меня хвалили, я, видно, отдохнула от боли, вроде полегчало мне. Вот что делается, когда тебя хвалят, даже под ножом!
— Удивительно, что они вам наркоза не дали, вот что! — сердито сказала я ей.
— Да чего-то не было у них, — ответила мирно Зоя Петровна, — забыла уж чего… A-а! Вспомнила! Дело-то поздно ночью было. Анестезиолог у нас в больнице один. Работает он днем, потому и не могли мне наркоз дать.
— Господи! — воскликнула я. — Если ночь, человека можно без наркоза резать… Ведь мог быть болевой шок.
— Ну так ничего, обошлось… А Майкин опять после передышки в рану полез и тут же почти и объявляет: «Все… Тяну кишку» — И по-тя-ну-ул…
…Но и тут я не умерла, хоть и не понимаю как.
А он уже веселым голосом: «Все, Петрова! Сейчас шить буду… Уколоть или так уж скорей?» «Ой, — говорю, — еще и колоть. Мало резал да тянул… Скорее давай…»
Совсем ведь по живому шил. Нитки эти передергивает, а они рвутся… Он бурчит: «Еще и нитки дрянь…» Снова иглу заряжает. О-опять рвется… Больно, но как-то уж легче. Куда легче! Боль какая-то другая, живая, не смертная, как в кишках.
Ну, зашил все же. И сообщает: «Закончили ведь, Петрова! Что ж ты не радуешься, а?»
Я и говорю — не говорю, а хриплю уж последним шепотом: «Ох, Майкин, ох, хорошо-то как!»
Они все так и полегли… «Ну, Петрова, ну, ты даешь!»
X
КАК ПЕТРОВА ЗАМУЖ ВЫШЛА
— Нет, нет, врачи у нас неплохие, — сказала Зоя Петровна, как бы желая оспорить свой рассказ. — Один даже к нам ходит. Домой к нам. Он по Наташке сохнет.
Я поняла, что начинается совсем иная тема. А Зоя-то Петровна… Она вдруг резко, всем корпусом, развернулась ко мне, а значит, к окну, и я увидела серьезное, даже несколько угрюмоватое выражение в ее до сих пор развеселых глазах.
— Вот вы сказали недавно, зачем я ей очки итальянские отдала… Да я не знаю, что б отдала, и не знаю, что б сделала, чтоб мою девку расшевелить. Двадцать первый год — и еще ни разу ни в кого не влюбилась! За ней бегают, она нос воротит. Иной раз замечу, как она на своего кавалера, хоть бы и на этого медика, смотрит, — аж мурашки побегут по спине… Видели, как хозяйка на рынке курицу выбирает? Возьмет ее живую за ножки вниз башкой и примеривается, сколько та потянет. А глаза внимательные, холодные… Брр… Вот и моя тоже чего-то там примеривает, взвешивает… Ах ты, думаю, когда, ж тебя проймет?! Знаете, как жалко мне ее… Холодно, невесело так жить-то, с закрытым сердцем… А ведь сама же я и виновата, что она такая… Это из-за меня все…
И я, вместо того чтоб утешить Зою Петровну, как намеревалась, слушая ее, и сказать, что, значит, время Наташино еще не пришло, чуть не подпрыгнула от возмущения последними ее словами:
— Вы?!
Преждевременно я возмутилась. Но очень уж не вязалась натура Зои Петровны, как виделась она мне по ее рассказам, с холодностью и разборчивостью ее дочки. Позднее выяснится, что причина крылась совсем не в натуре… Но это позднее. А пока я вслед за своим возмущением предположила, не в отца ли она такая. И, как всегда, не угадала. Зато дала повод моей спутнице вновь рассмеяться.
— Ой, что вы! Он влюбился в меня чуть ли не в третьем классе? Может, и раньше… Как родился, так и влюбился…
Лицо ее прояснело, помолодело… Как же гибко отзывалась она на память своих чувств. Она уже там была, там, в третьем или в первом классе…
— Он особенный был мальчишка. Ведь они, эти маленькие мальчишки, а уж подростки — и слов нет! — стесняются девчонок. Не хотят показать, что нравится какая. А этот — ни-сколь-ко! Ни перед товарищами, ни перед кем не скрывал, что меня любит.
Вот один раз весной, в мае, пошли мы на речку. Мальчишки, девчонки — гурьбой. В седьмом учились… Ну, идем. Я, как всегда, веселюсь, хохочу, он — на меня глядит. Говорить он не охотник. Всегда такой. Ну, смотрит, и все. И что-то тогда меня это смотрение соскучило…
— Ну, чего глядишь? Скажи что-нибудь!
— Люблю тебя…
— Вот новость! «Люблю, люблю»… Слова одни. Если любишь, так докажи делом.
Все смеются, а он руки развел:
— Скажи, каким делом?
Я повертела головой, поозиралась:
— Вон, с обрыва прыгни!
Обрыв у нашей речки был в одном месте страшенный. Взрослые парни не все тут могли прыгнуть. А он, гляжу, ни слова не говоря, рубаху с плеч долой, через брюки свои перешагнул и — бегом к обрыву. А я еще и кричу ему вдогонку: «Слабо! Слабо!»
Но он бежит и только правую руку почему-то к животу прижимает. Так и прыгнул — рука на животе. Потому, видно, вышло у него неловко: ушибся об воду. Долго не выплывал. Уж девчата наши на меня зашипели: что, мол, на такое толкаешь?! А я толкала? Сама чуть не померла, пока он не вынырнул. Но когда выплыл, вот тут я его зауважала. И загордилась перед своими. В душе, конечно. Виду не показала.
Мы уж с ним были женаты, я его спросила:
— Чего ты тогда руку к животу прижимал?
— А резинка в трусах лопнула… Держать пришлось.
Ну и куда уж дальше? Такую любовь разве перешагнешь. Он в армию уходил, а Наташке уж годик исполнялся. Я тогда десятый класс не кончила. Потом в вечерней школе добирала. Да-а… В армии тогда служили три года…