Литмир - Электронная Библиотека

– Экие вы, мужики, бестолочи, скажу я вам! Разве, в рот вам репу, свой дом стали бы с крыши ладить? Эх, работнички!

Лабыгин хищными резкими рывками, но ловко слез с верхотуры, плюхнулся задом на кучу глины в тени. «Громыхнуло!» – понял Василий, тоже опускаясь на глину рядом, отчасти радый, что можно передохнуть.

– Потихоньку, Семёныч, можно бы, – спрыгнул Дунаев на землю и, повинно кренясь лицом вбок и книзу, притулился на корточках возле Лабыгина. Трясущимися пальцами вынул из кармана пачку «Беломорканала», не с первой спички прикурил, в непривчной для себя торопливости втягивал дым.

Лабыгин не отозвался, сидел с закрытыми глазами омертвелого костистого лица. Молчали, молчали. От раскалённой земли вздувало ветром густой жар и пыль. Тяжело было дышать, страдали глаза, мерклыми и мутными виделись дали. Но все знали, и Василий уже наслышался и очарован был разговорами об этом, что не сегодня-завтра примчатся и с рокотом воинственным ворвутся в долину с самых крайних северов ледяные арктические ветры и землю в час-два задавит глубокий тяжёлый льдисто-крупитчатый снег и следом лихо саданут морозы. Знали и то, что с приходом холодов северянину будет житься полегче, потому что привычнее для этого сплошь закалённого бывалого местного, но съехавшегося со всей страны, народа, когда господствуют в их мире снег и мороз, когда густ свежестью и звонок звуками воздух, когда дали и выси хотя и пребывают в сказочном лилейном мираже, но просматриваются на десятки километров во все пределы; а ещё – мысли всякие разные, а значит, лишние, не по делу и не для дела, не лезут в голову на морозе, порой лютом, с жёсткими потягами хиуса, работай себе да работай, только не забудь по уму одеться. «Нам и белым медведям в тепле каюк!» – любили присказать кругополярнинцы, искренно веря, что слова их – истинная правда.

Лабыгин пошевелился, открыл глаза, всмотрелся в сморщенном прищуре вдаль, казалось, намереваясь спросить: что там? скоро ли наступить нормальной жизни без этой духоты и всего остального, не дающего развернуться в работе?

– Помню, мужики, – вздохнув как-то по-бабьи горестно и тоненько-протяжно, первым нарушил он это тягостное, но, понимал, уважительное к нему, молчание, прикуривая свою папиросу от окурка, как-то очень уж расторопно и явно услужливо подсунутого Дунаевым, – так вот, помню, как батяня на всю остатнюю жизнь научил-проучил меня работать. Работать на совесть. Понимаете? – на совесть! Он плотником был, добрым, скажу вам, слыл мастером, на все руки, что назывется, искусник. Хаты, бани, клети, конюшни у нас на Смоленщине – всё строил, о чём не попросили бы селяне. А по деньгам всегда был справедлив: лишнего взять, затребовать чего с человека – ни-ни. Однажды с его артелью рубил я баню. Мне тогда лет восемнадцать минуло – хлопец, одним словом, вертопрах. Но батяне, к слову, я лет с семи пособлял, сперва по мелочам, на подхвате, как сейчас ты, Васька у нас в бригаде, а после стал на равных со всеми. Так вот, как-то раз рубили мы баньку. Бравенькая удавалась банька – брёвнышки гладкие, ровные, круглые, смолёвые, золотистые. Лепота, как сказано в одном хорошем кино! Поручил мне батяня потолок, а это столярная работа, тонкая, на спеца, на мастера рассчитанная. Но отец понимал, что надо меня когда-то поднимать к мастерству, не всё на побегушках болтаться. Стругал я доски и бруски прибивал, – ничего выходило, потому что старался, головой думал. К вечеру почитай всё уже чин чинарём обрисовалось, да тут, язви их в душу, хлопцы идут: «Айда, Ванька, к дивчинам». Эх, мать её, загорелось у меня, зачесалось, но, по батянькиному наряду строгому, надо было ещё пару досок обстругать и пришить. И давай я точно бы угорелый – раз-два, раз-два, рубанком туды-сюды, ровно что метлой. Готово! Пойдёт! Кое-где занозины торчали, горбинка лезла на глаза, однако думкаю себе, бедовая головушка: не заметит-де батяня, потому как зрением к тому времени уже стал плох; а если заметит – не себе же, в конце концов, строим, рассудил. Побросал я инструменты и вдул что было духу за хлопцами. Затемно хмельной от счастья и изнеможённый, как мартовский кот, заявляюсь домой – сидит-горбится батяня за столом, сурово споднизу вонзился в меня глазами, будто гвоздями. «Ты чого же, кобелина, батьку позоришь? Ты людям делал? Так и делай по-людски да по совести». И-и – со всего богатырского своего маха ожарил меня бичом вдоль хребта. Я аж зубами заскрежетал. А он – опять, опять, опять. Я уж надрываюсь, а он – жарит да жарит и приговаривает: «Людям, кобелина, делал? Так и делай по-людски. О совести впредь не забывай по гроб жизни». Вот он каким был. Мог и делать красиво, мог и спросить люто. – Помолчал, глубоко затянулся папиросным дымом, неторопко выпустил его и присказал напевно: – По совести хочется жить и трудиться, парни, а не абы как. О душе надо бы думать, а не только о кармане.

– Я тебя понимаю, Семёныч, – сипло, со срывом голоса на фальцет, словно бы тоже хотел, как и Лабыгин, напевно произнести, отозвался Дунаев, пощипывая свою спутанную с мелкой металлической стружкой бороду. – Правильно, правильно говоришь: и жить, и работать по совести надо. Но, понимаешь… понимаешь ли, дружище… Каюсь, каюсь, впрочем, и не скрывал ничего раньше: хотел я сорвать деньгу, потому что не был уверен – чему же бывать в этой жизни завтра или послезавтра. Живём, согласись, в нонешней сутолоке и шаткости одним днём. Подвернулось чего стоящего – срываем сразу, а потом после нас – хоть трава не расти. Будь я тут хозяином – не допустил бы такого.

– Если совесть не хозяин в сердце человека, то и настоящему порядку не явиться в жизни самому по себе, вот так, Коля, думкаю я своей рабоче-крестьянской думкалкой, – постучал он согнутым и корявым пальцем по своей голове в замызганной каске.

Решительно, даже с подпрыжкой пружинистой встал, пошёл было к монтажной площадке, чтобы забраться снова на верха, да приостановился. Сказал с горьким, сушащим гортань чувством:

– Деньги, деньги, эти проклятущие деньги, сколько же они приносят нам бед! Путают, изматывают человека, подгоняют нас, как пастухи скот, мелкими бесам взмыливают нам мозги и вспенивают мутью кровь, и мы бездумно и оголтело мчимся или карабкаемся за удачей и успехом, а – жить-то когда, братцы, скажите на милость? Просто жить? Понимаете – просто? А? Эх, чего уж!.. – отмахнул он рукой резко и широко, так что папироса отлетела высоко и далеко.

Живо полез наверх, гремя – подумал Василий, – точно дворовый пёс, цепью монтажного пояса. Василий не отважился вступить в разговор взрослых товарищей, но в его душе, набираясь звучания, позванивали поперечные слова: что, мол, про совесть и про всё такое, вы, Иван Семёнович, говорите верно, согласен, но вот про деньги загнули, да ещё как. Беды они приносят, говорите? Не согласен. Не верю. Сами вы, вижу, любите деньги, коли работаете на северах, ведь приехали вы сюда из своих тёплых краёв хотя и не за лёгким, но всё одно за длинным рублём. И я люблю, и все любят деньги, потому что они помогают нам чувствовать себя людьми, они изменяют нашу жизнь к лучшему, дарят радость и покой нашим близким. Разве не так? Так, так, именно так, Иван Семёнович!

Понятно Василию – не до споров и размышлений сейчас: как не крути, не верти, а надо трудиться, вкалывать, что называется, по полной, потому что сами конструкции на верхотуру не запрыгнут и не закрепятся там. И работу эту непростую и опасную нужно выполнить в самом что ни на есть полном объёме, не затягивая, а лучше бы – до срока, чего бы оно ни стоило, потому что, как говорит Николай Дунаев, платят рабочему человеку не за красивые глаза, как некоторым, а за рукомесло и пот трудов его. Умно и веско умеет сказать Николай! Да и этот вредина Лабыгин, похоже, не дурак: понимает жизнь и сказать может правильно и с чувством. Обоих юному, впитывающему на ходу жизнь Василию приятно слушать, за каждым чуется правда и правота. Василий за эти северные свои недели уже накрепко понял и поверил, что монтажники народ крепкий и твёрдый, как металл, с которым, собственно, и работают, – не отступят, выполнят.

10
{"b":"693545","o":1}