1
Мама и все семейные затемно ушли на работу или в школу, а Василия, как обычно, оставили одного под замком спящим в кровати. К полудню он проснулся, сладко потянулся своим худеньким, но жилистым тельцем, сполз босыми ножками на пол, подтащил к окну стул и, пыхтя, забрался на подоконник. За окном – зимушка-зима, стужа. Злыдень-январь лютует, – как мама говорит. Окно густо обмёрзшее, и хотя шершавое, точно бы наждачка, однако Василий, не без усердия и упорства, стал лизать его, прикладывать к нему ладошку, протаивая лунку: хотелось посмотреть, не возвращается ли домой мама, чтобы покормить обедом своего, как она – с приятностью для Василия – говорит, сыночку. Холод до онемения щипал и обжигал язык, и Василий прятал его в рот, согревал и снова, с неотступностью, лизал и грел дыханием наледь, тёр её ладонью. Наконец, в свою довольно широкую проталину увидел – на землю плавным, замедленным, как порой показывают в кино, ливнем-танцем сыпался дивный сверкающий снежок. Родной посёлок Покровка со своими сугробистыми пустынными улочками, с кучеряво дымящими трубами бревенчатых домов, с издальней опушкой соснового борка был, несмотря на снегопад, щедро овеян солнечным светом, который пробивался сквозь туманистую поволоку неба, и до того предстал перед Василием белым и искристым, белым и искристым до какой-то жгучести, а секундами и лучистым, просто лучезарным, что Василий даже не признал знакомых ему улиц и домов, зажмурился накрепко, нещадно ослеплённый, и подумал, что – или ещё не проснулся он, или попал в сказку, или же случилось с ним и то и другое разом.
– Дедушка Мороз, – всё не открывая глаза, невольно позвал он, очарованный и всем сердцем верящий в волшебство и чудеса сказок и даже жизни самой, – Снегурочка, ау-у-у! Где вы? Я ещё хочу от вас подарочка, как нынче на новогодней ёлке в клубе. Помните, вы мне подарили кулёк конфет, сахарного петушка и румяное яблоко? Эх, ещё бы! А? А?
Василий даже навострил ухо к окну – не послышится ли отклик какой-нибудь, ведь Дед Мороз и его внучка Снегурочка непременно должны жить где-нибудь в лесу, вон в том загадочном сосновом бору, и каким-нибудь волшебным образом слышать просьбы детей. Однако в ответ – тишина.
Глаза, наконец, мало-мало обвыклись, и Василий пристальнее всмотрелся в улицу, в её дали с таёжными лесами и сопками – мамы, увы, не видно, Деда Мороза со Снегурочной тоже, тоже нет как нет нигде. Опечаленный, Василий вздохнул глубоко и протяжно. Однако всё равно вглядывался, щурился, желая увидеть хотя бы кого-нибудь, лучше бы, конечно же, ребятишек, по которым он тосковал, ежедневно и целодневно просиживая под замком, однако улицы и проулки по-прежнему оставались безлюдными. И ему понятно, что кто-то из селян на работе, как мама и отец, кто-то в детском саду или на учёбе в школе, как сестра Наташа, а старики по привычке на печах лежат, косточки, говорит мама, свои старенькие греют, и только лишь свора собак шныряла от двора к двору, от забора к забору, иногда поджимая к животам закоченевшие лапы. Эх, скучно, одиноко, но самое досадное – мамы, мамочки нет!
Неожиданно докатились вязкие, странные и показавшиеся грозными звуки: му-у-у. Маленький Василий ещё не знал хорошенько, кто их мог испускать, с лета и осени смутно помнилось – какие-то рогатые, бокастые, огромадные звери, – животины, поясняла тогда мама. И в проталину он увидел аж целое стадо этих страшных, но унылых созданий. Не на шутку испугался: а вдруг они увидят его в окне или учуют как-нибудь да попрут рогами на дом их, старенький и обветшалый, бывает, жалуется, вздыхая, мама, да своротят палисадник и стену, – и семье вовсе негде будет жить. Спрыгнул Василий на пол, шустро заскочил по лавке на печь и унырнул там, как в норку, под отцову овчинную шубу. Ничего не видно, ничего не слышно – вот какой Вася молодец: и себя, и дом, можно сказать, спас!
– Мама, мамочка! – тихонечко и тоненько, как молитву самую сокровенную, шептал мальчик.
Под шубой да в ласковой теплыни протопленной отцом с вечера печи согрелся, стомился весь и, блаженный, что уцелел, даже задремал. А пробудился потому, что ужасно как зачесалась вылезшая из-под овчины нога. Дёрг ею, дёрг – всё равно щекотно; отчаянно потёр о кирпичи, однако зуд ни в какую не отступал. С неохотой великой выбрался наружу из своей лохматой норки, – о-о! оказывается, мама сидела на корточках и щекотала ему пятку.
– Ма-а-а-ма! – бросился он к ней на шею. – Я увидел большущих и страшнущих животин. С рогами и копытами они, точь-в-точь как у чертей на картинке. Ой, жуть, ой, страх! Но я, не подумай чего, нисколечки не струсил. Если бы они сунулись к нам – я бы клюкой их, клюкой! Вот так, вот так! – схватив у печки клюку, наскоками с подпрыжками шпынял воздух воинственный и счастливый, что наконец-то пришла мама и жизнь снова стала радостной и легкокрылой, Василий.
– Ах, ты мой маленький герой, ах, ты мой бравый солдатик! – прижималась к нему своей румяной холодной щекой мать. – Но это были, Василёк, всего-то коровушки-бурёнушки и их перегоняли в отстроенный недавно тепляк на другой конец Покровки. Сегодня у коров новоселье, праздник. Там им вольготнее и теплее будет житься. А мычанием, думаю, они поприветствовали тебя и, наверное, хотели сказать: «Вася, приходи к нам за свеженьким молочком, чтобы ты рос здоровым и сильным. Всегда тебе будем рады».
– Они, выходит, добрые?
– Добрые, добрые.
– А я-то подумал – злые!
– Мы, люди, вечно запутываемся, будто в трёх соснах: не разберём, где добро, а где зло. Когда же уразумеем, что к чему, – бывает, что уже поздно.
Мать была вся запорошена снегом, от неё исходил сиянием парок, – и она бело и сказочно светилась. Сын слизывал с её пухового платка снежинки и приговаривал:
– Ты, мама, Снегурочка, ты самая прекрасная и самая добрая на свете девица.
– Я – девица? Ой, и болтушка же ты у меня, Василёк! Понахватаешься от взрослых разных слов и – разбрасываешь их налево-направо, будто новогодними блёстками осыпаешь. – Помолчала, поглаживая Василия по голове. – Ты у меня умненький-разумненький не по годам, и норов у тебя уже почти что мужской, даже можно сказать, мужичий – настойчивый. Но вот сердечко твоё по природе ласковое и открытое и ничем-то не защищено, кроме твоего дружелюбного щебета, а потому всё думаю да переживаю, родненький: не натерпелся бы ты по жизни, не хватил бы горя-лиха от людей.
– Ещё чего! Я кому хочешь всыплю, если что!
– Ой ли, ой ли! – смеялась, любуясь своим речистым сыночкой, мать. – Расчирикался, разгоношился, гляжу, воробышек мой! А садись-ка лучше пообедай – я тебе свеженьких да запашистых пирожков принесла из столовой, вечерние щи разогрею на электроплитке. Покушай, да я снова побегу на работу.
– И я, и я с тобой, мама! Я буду тоже работать!
Василий не столько рвался из дома, из-под замка, под которым он более-менее уже пообвыкся, притерпелся жить, в одиночестве свивая мысленно и сердцем свой маленький уютный мирок, да, не столько рвался из дома, сколько хотелось помочь маме, которая всегда-то возвращалась с работы усталой, отстранённой, нередко угрюмой и даже сердитой. А так хотелось, чтобы она улыбалась, радовалась, шутила! Она хорошая, она очень, очень у него хорошая мама, самая лучшая на свете!
– Мама, мамочка, я буду из всех сил помогать тебе: хоть обрезки таскать, хоть доски складировать, хоть брёвна и чурбаки перекатывать, – перечислил он те работы, о которых ежедневно слышал от взрослых.
– Ах, молодчинка ты мой! Помощник, труженик! Но, Василёк, со мной тебе никак нельзя: детям проход на наш лесопильный завод строго-настрого воспрещён.
– По-че-му-у-у-у-у?
– По-то-му-у-у-у-у!
И оба засмеялись на свои невольные созвучия, напомнившие недавнее мычание коров.
– Ну, возьми, возьми же меня, мама! Пожалуйста! Я не через ворота пройду в цех, а прошмыгну в дырочку в заборе. Там их много – я знаю! Мальчишки рассказывают, как лазают через них и потом бродят по цехам где хотят. Мы вместе, мама, поработаем, и ты получишь потом много-много копеек и рублей. И уже никогда-никогдашечки не разругаешься с папой из-за денег.