А во вторую ночь, которая выдалась, к счастью, тоже без мороси, Нюрка вдруг вскочила и, размахивая длинными рукавами телогрейки, принялась отгонять от костра ночных бабочек, летящих, ползущих в погибель.
— Вот ведь дурехи, вот ведь дурехи! — вскрикивала Нюрка, отчаянно отмахиваясь. — Ни черта не понимают! — Она сплюнула с досады и обернулась к Иришке. — Я по телевизору видела: псы-рыцари, рогастые такие, как быки, с песней младенцев в костер кидают. Ужасть!
— Фашисты они всегда фашисты, — определил Володька.
— Я читал, что вон в ее года, — кивнул на Нюрку Петька, — их приучали. Кроликов они откармливали, гладили, на руках носили. А потом живьем сами же разрывали: сапогом на одну лапу, а за другую — раз! — и на части. — Он даже изобразил, как они это делали. — Так что и человека им потом казнить — пара пустяков!
— В мои года… — обиделась Нюрка, не слушая остального, — у меня кролик живет, с ладошки ест… — Она уставилась расширенными блестящими зрачками в костер, лоб в складочку собрала: — Тетка Евдокия с ними воевала, у нее ор-дена-а…
— Не одна она воевала, — назидательно сказал Володька и сощелкнул в огонь жучка, оказавшегося на его рукаве.
«Зачем в огонь-то, зачем в огонь?» — подумала Иришка.
Вспомнила: идут они с отцом, два рельса поблескивают синевато под низким солнцем, прогретые до того, что воздух над ними вьется нитяными струйками, шпалы горьковато пахнут смолой, и на них сидят бронзовыми блеснами ленивые беззащитные жуки. А вокруг на тоненьких черенках чутко слушают ветер листки осинок, неподвижно замерли дремучие, с робкой прозеленью мутовок нечесаные ели. Тропинка, ныряющая под их колкие разлапины, кажется нарисованной, потому что дальше мнится такая непролазь, такой бурелом, где человеческая нога и ступить не смеет. Однако там и солнечные раздробленные лучи, и остроконечные рыжие колпаки муравейников, подвижные, длинной суетливой дорожкой связанные со всем лесом, и какие-то норки, и бороздки, пропаханные поперек тропинки. И острые, бесконечно сладкие запахи грибов, муравьиной кислоты, еловой живицы, перепревших иголок, папоротников — запахи леса. Отец заставляет перешагивать через муравьиную дорогу, отпускать в траву жучка, по нелепости впившегося в рукав, так же вот, как в Володькин, бабочку, которая почему-то упорно садится на плечо, показывая белую изнанку крыльев.
Бурундука, полосато промелькнувшего в завалах, в остроконечных зарослях иван-чая, мураша, свирепо закусившего жвалами парусину штормовки, жука на шпалах, бабочку на плече, хитрюгу-притворяшку, что покорно сложил свои лапки и прикинулся покойником, — всех отец своим добрым голосом называл «лесными народами».
А потом начал объяснять:
— Без них, Иришка, задохнулся бы город наш, избы упали бы в деревне: раскисли бы от гиблой плесени, жизнь бы кончилась…
Только всякие вредные гусеницы, нудные комарихи, пауты и прочая вредоносная тварь никакого уважения не заслуживали: отец не терпел их, живущих за чужой счет. Да вот как определишь, кто вредоносен, а кто наоборот?
Неслышно движется к западу короткая июньская ночь, в темноте хрупают лошади, топочут спутанными ногами, фыркают. И вдруг чье-то теплое дыхание затрагивает Иришкины волосы, она оглядывается — скуластая морда Марты выныривает из ночи, искаженная игрою огня. Марта глядит ласково и озабоченно мокрыми глазами, в обоих отражается по маленькому костерку. Иришка поднимается с расстеленной курточки, и Марта осторожно-осторожно, почти невесомо, опускает голову на Иришкино плечо.
— Не беспокойся, не беспокойся, я никуда не делась, — гладит Иришка ее по мягким губам, по чутко вздрагивающим влажным ноздрям.
А стареющий Тузик, помесь лайки с дворнягой, пестрый, как сшитое из лоскутьев одеяло, хромой и бельмастый, дотоле чутко подремывающий в сторонке, входит в круг огня, улыбается черными уголками узкой своей пасти и виляет крутым кренделем хвоста…
Ничего Иришка на самом деле не позабыла, и теперь ей снова захотелось, чтобы ребята пришли поскорее. Какие они стали за год? У Володьки, наверное, уже усы пробились и голос огрубел и петушит на переломе, как у парней из Иришкиного класса, и Петька в шестой должен перейти, а Нюрка — в пятый. Да и Марту они, конечно, сами искали, что-то расскажут?
Но вместо них в сенях бодрым вибрирующим голосом окликнула бабушку тетка Евдокия:
— Ну и где она, где она, внучка-то твоя, дай я на нее погляжу!
Вошла, коренастая, ширококостная, прочно ставя кривые ноги, детски-синим глазом приветливо лучась. Вместо второго глаза — черная повязка, все же не закрывающая шрам, будто выдолбленный от скулы до головного платка.
— Ишь, какая вытянулась, вовсе невеста, — говорила тетка Евдокия, обнимая Иришку и медленно поворачивая ее. — Подумать только — в восьмой перешла! А давно ли вот эдакая бегала голопузая! — Она показала от пола примерно полметра… — За селедку спасибо, уж такая сладкая селедка.
И когда бабушка успела селедку раздать? Это вчера Иришка, среди прочих гостинцев, привезла тяжелую, жарко поблескивающую жестяным дном банку селедки особого приготовления — первостатейное в деревне лакомство.
— Зверобою ныне цветет видимо-невидимо, — обернулась тетка Евдокия к бабушке, стоявшей у двери, — сушить надо… А то опять долго не будет. Ну, заходи, Иришка, не забывай. Я побежала — работы полно!
— Тетя Евдокия, — остановила ее Иришка, — а Марту искать?
— Ой, не знаю, что и подумать. Сильвестрыч с Борискиными всю тайгу в округе прочесали да еще сколько народу подняли! Волков вроде нету, медведь не ходит. На другую сторону переплыла, что ли? — Она даже рукой махнула, отметая такую нелепицу. — И звуку не подает, и следов нету. Вечером опять искать станем.
«Нет, я до вечера ждать не буду, — решила Иришка, проводив тетку Евдокию до порога. — Ребят сговорю, а то и одна».
Она вышла на крылечко. Было еще совсем рано, а вся деревня давно проснулась: собаки лаяли, говор слышался, где-то взревывал большой трактор, пробуя голос. С низким рычанием подлетел паут, огромный, с большой палец величиной, заходил кругами. Иришка замахалась, отогнала. Вот так от Марты отгоняла. Паутов, мух, мошкары всякой вилось над лошадьми тучею. Лошади хлестали хвостом, били ногой по брюху, гривою трясли и замученно вздрагивали. Нынче, наверное, еще больше всякой летучей твари: ночью Иришка сквозь сон слышала, как снаружи, за окошками, которые бабушка никогда не открывала, чтобы не напустить комарья, наплывало тонкое назойливо-гармоничное гудение…
— Здравствуйте, — неожиданно раздался веселый голос, и перед Иришкою, по-птичьи скосив голову, возникла Нюрка, все такая же пигалица.
— Здравствуй, Нюрка, — отозвалась Иришка, спускаясь по плахам крыльца. — Как ты живешь?
— Живу, хлеб жую! А вы приехали?
«Чего это она выкает?» — подумала Иришка, а Нюрка поглядела через плечо, уткнув подбородок в остренькую ключицу. На дороге, чуть в отдалении, стояли братья Борискины. Володька раздался в плечах — совсем этакий крепыш-мужичок, под носом и на щеках золотистый пушок пробился, волосы, давно не стриженные, крупными волнами прикрывали уши и затылок. Он молчал, отвел глаза и, покраснев отчего-то, подал Иришке ладонь топориком. А Петька очень вытянулся, похудел, у него смешно, лопухами, торчали из-под кепки уши. У дороги, из стороны в сторону поводя хвостом, улыбаясь, нетерпеливо топтался Тузик. Смущенное молчание Володьки и Петьки Иришку тоже смутило, и она поскорее присела на корточки, потрясла Тузикову лапу, прижала его твердую голову к колену:
— Здравствуй, Тузик, здравствуй, хороший мой!
Он вырвался, пал на спину, засучил всеми четырьмя лапами, не умея по-другому выразить своего восторга.
— Пойдемте Марту искать, — обернулась Иришка к братьям.
— Вечером пойдем, — ответил наконец Володька глуховатым баском. — Работы много. — И сказал это так значительно, будто без него все остановится. — У нас комсомольская бригада и обязательства. — Он никогда прежде так много не говорил и как будто спохватился, развел руками, облизнул пересохшие губы кончиком языка, большими пальцами расправил под брючным ремнем старенькую ковбойку. — Нынче погода тяжелая, некогда спину разогнуть.