Завыла пурга, не высунуться из-за мысочка: несет, поет, с ног валит. И Пущин разбил под берегом, в закуточке, стан. Отсиживались по шалашам из наскоро нарубленного ивняка. Его повязали стенкой, прикрыли сверху шкурами, а их еще придавили пластами снега.
Холодно, ревет ветер, но не тоскливо в становище. Служилые варят кипяток и кидают туда строганину, да солонину. Поедят, запьют сладкой бурдой, что вышла из солода: тепло, сытно, хмель в голове и словцо на языке. А времечко-то идет и идет, что добрый иноходец. Глянь – пурги нет, как не бывало.
Снова скрип лыж, поохивают нарты, взлаивают собаки, вертятся, суются под ноги: с ними морока, без них скука.
Вот и опять обвысился бережок, заугрюмел, полез вверх, понемножечку, полсажени, да еще половина. А тут целых две… Глянь, и скалы, забытые было. Серые, пересыпанные белым снежком, что у иной бабы руки мукой в суетливую стряпню, когда вертится она день-деньской подле печки, шмыгает туда-сюда с караваями да лепешками… Сейчас бы такую лепешку, горяченькую, с пыла-жара. Ух-х! хороша! Да нет, тут иной жар – и тоже ломит кости, норовит ухватить за нос или куснуть за ухо. Только подставь под ветерок – сразу обелит, мазнет, что мучицей тройного помола…
Проводником в голове отряда бежал Ивашка Тихонький, казацкий десятник. Дорогу-то он знал хорошо. Чай, хожено по ней: и вверх, и вниз по реке. Да оттуда-то бегом, чуть живой ушел, хоть и был с казаками и еуштинскими татарами: абинцы пограбили, заказали все пути-дорожки. Отстоял только Базаяк, их князец. Чего доброго – и душу бы отняли… Пока требовал ясак: мешал, знобил, серчали, лаяли поносными словами… Как ушел – забыли…
И вот, наконец-то, добрались они до места, куда шли.
Острожёк они рубили в устье Кондомы, на пойменном берегу, напротив высокого яра на другой стороне реки. Не острожёк, а так – тын-тыном, из жердей и бревен. Поливая водой, они стали вязать его ледяной коркой. Выходило ладно, споро, издали крепко, с виду высоко, а внутри – хлипко.
– Хм! Иван, а ты рискуешь, – сказал Баженка. – Солнце припечет – он и развалится.
– До весны простоит. А там пусть валится. Тепла ждать не будем. Соберем ясак и домой, – успокоил Пущин его.
Он задал работу служилым и, чтобы размяться, тоже взялся за топор, стал рубить помост для пушек. Рядом покрякивал Васятка, всаживая стальное лезвие в звенящую и мерзлую, как лед, древесину. Федька махал вяло, точно отбывал повинность. Ему не хватало искры. И он поминутно отвлекался, поглядывал за реку, через белую равнину, где возвышалась береговая терраса. Что там? Дальше… Подняться бы, взглянуть. Манит… Отсюда не видно. И как-то не по себе от этого. Глаз стремится к простору, а упирается в заснеженную круч, белизна которой, незаметно сливаясь, переходит в серое небо. Ни точки, ни черточки, ни жизни, ни человека, ни зверя. Тоскливо, хотя и белым-бело.
– Ты что раскрыл рот! – толкнул Васятка в бок Федьку. – Работай, работай… Попотей, потеши, отойдешь тогда.
– Ладно, пусть передохнет, – сказал Пущин, чувствуя, как на раскаленном воздухе сбивается дыхание.
К ним подошел Баженка.
– Иван, твои стрельцы опять буянят! Ну что с ними поделаешь? Строить острожёк, говорят, пусто, мимо дела. Давай-де пойдем по ясак, по улусам… Хе-хе! Так там же арачка[42]! И девки то ж уступчивы! Ха-ха-ха!.. Язви их, этих твоих!
– Твои что – лучше? – обиделся Пущин за своих стрельцов.
– Ладно, ладно! Пойдем уламывать!
Пущин бросил топор, накинул полушубок.
– А ну пойдем, – сказал он Васятке.
– А я, батя?! – вскричал Федька, с надеждой взглянув на отца.
– Ты стучи, стучи, – наставительно сказал ему Пущин. – Мал еще туда лезть. Там и по морде может перепасть… От сей расхлябицы, – пробурчал он.
Он заранее нагонял на лицо строгость, предвидя, что придется пособачиться со служилой стихией. Уж он-то знал, что как только отойдут казаки на версту от острога и вдохнут таежного хмелька, так тут же болтушкой забродит в них свобода.
Пущин, Баженка и Васятка подошли к опушке леса. А там сватажились и галдели служилые, совсем как надоедливые ронжи, которые, обычно налетая откуда-то осенней порой, выдают с головой охотника всей лесной округе.
– Сотник, ты тут за воеводу – так воеводствуй! Махать топором и без тебя есть кому! Решаем: как быть с острогом!.. Сделай по-воеводски!..
– Служба, не то затеяли, – миролюбиво начал Пущин.
Казаки и стрельцы подняли голос: «Сургутский, ты кого боишься? Уж не "кузнецов" ли!.. За пару недель управимся и назад!»
– Хватит, нечего драть глотку! – осадил их Пущин; ему хватило выдержки ровно на пять минут разговора с казаками. – Велено наказом – делай! Руби и молчи! Жердь на острог, под наряд – бревна!
«Базаяк придет и увидит этот кавардак! – со злостью подумал он. – Как же, защитят от киргиз, коли сами не разберутся промеж себя!»
– Сёмка, Богдан, я вам не Хрипунов! – закричал он на братьев Паламошных, вечных зачинщиков смуты. – «Дон» заводите?! Андрюшка, ты что, что, тоже с этими…?! – вылупил он глаза на «литвина».
– Иван, полегче! – испугался Баженка, зная норовистость своих казаков.
Андрюшка же смущенно пожал плечами, мол, не может же он выступать против своих.
– То, сотник, твоя печаль! А я – как все!
– Ладно, казачки, принимайся, принимайся за дело, – благодушно заворчал Баженка, расплылся ухмылкой, довольный, что сотник достаточно получил от казаков. – Поскребли зубы, потачали – и хватит! Оставь на последыш – до дома, до бабы! А то чем ее-то кость грызть будете?
– Ха-ха-ха! Ну, Баженка, и башка же у тебя! Вот это атаман! Учись, сотник!.. Срубим острожёк – Баженку воеводить!..
Атаман подтолкнул в бок Пущина: и тот тоже захохотал, удивляясь, с чего бы это он вдруг на казаков-то…
Служилые покричали, выдохлись, разошлись и взялись за работу. Застучали топоры, и казаки потянули из леса волоком и на санях жерди и лесины.
– Иван, Баженка! – послышались крики от острожка. – Тут до вас!.. Базаяк пришел!
– Васятка, иди к Федьке, – велел Пущин малому. – Погляди, как он. Да полегче, не обижай, – попросил он его. Он все время чувствовал какую-то свою вину перед сыном. И не только из-за недавнего его бузотерства. Нет. Раньше, раньше надо было… А что надо было делать раньше, он и сам не представлял.
Он проводил Базаяка к себе в крохотную, только что срубленную избенку и открыл флягу с водкой. Ее он вез специально для угощения князца и его родовых мужиков: если те упрутся, откажутся платить ясак.
– Как нынче зверь-то? – спросил он князца. – Добычливый год, а?
При нем, при Пущине, в этом походе толмачил молодой татарин Лучка, с глазами неглупыми и жаркими. А уж непоседлив он был и ловкий, весь перевит тугими мышцами. Сюда, в Томск, он пришел своим хотением, откуда-то из Барабинской степи. Но пришел он не служить, ходил вольным по Томскому острогу. И веру здесь он сменил по своему хотению. Отец Сергий принял его под свое крыло, ввел в лоно православных. А Лучка менял легко не только веру, он был способен говорить и на многих сибирских языцах, имел тягу ко всему иноземному. И воеводы, за все эти его слабости, завлекли его на службу. Они стали гонять его толмачом с казаками по разным посылкам в иные земли, как вот, например, сейчас.
Лучка полопотал с князцом, перевел ему, что тот говорит, зверь-то есть, да вот охотники не идут на него: боятся оставлять свои стойбища. Придут-де киргизы или колмаки: жёнку заберут, детей заберут – все заберут. Потом соболя за них давай, белку давай… Не то, говорят, не вернем…
В избушку ввалился Бурнашка. Каким-то чутьем он точно угадал назревавшую выпивку. За ним в избушку проскользнул Васятка. Он шепнул Пущину, что с Федькой все в порядке, тот у стрельцов, и сел рядом с ним.
Пущин налил всем водки.
– Ну – за добрую охоту! – сказал он князцу, подняв чарку.
Выпили… Базаяк, выпив, поперхнулся от огненного пития.