«Перл всегда подозревала, что вселенную создала некая сверхчеловеческая сила для чего-то, по большому счету, недочеловеческого».
Вот черт! От такого у кого угодно в горле пересохнет.
* * *
Как можно сказать хоть что-то о «Подменыше», не допуская кощунства по отношению к его глубокой тайне, его благоговению перед невыразимым, к животному сердцу творения? Обыденные критические подходы кажутся превратными в отношении того света, что изливается с этих страниц. Как и в отношении тьмы.
Я читала этот роман, когда моему сыну было четыре, и пять, и шесть месяцев. Вот как медленно я его читала, делая глубокие вдохи между абзацами. Для меня это была пора глубокой тишины, время тихих напевов. В моем теле поселился страх и трепет. Мы совершали вместе долгие прогулки, мы с младенцем, завернутые в одно пальто. Сквозь снежную завесу к нам подскакивали собаки, обнюхивая и облизывая моего сына; они признавали его своим сородичем, животным среди людей. Я получала благонамеренные письма из больницы: «Когда же кончатся подгузники?», «Общие проблемы тазовой диафрагмы», «Самый главный человек для вашего младенца: ВЫ!»
«Да уж, да уж», – думала я. Казалось, нет такого языка, который мог бы выразить тот космос, что открылся во мне, когда я рожала сына. Но затем я прочитала «Подменыша».
Это было холодное и лихорадочное время, февральский свет в Портленде, когда казалось, что я занята с ребенком круглые сутки, а время слетело с катушек, отчего наш сын удвоился в размерах за три месяца, но иногда время словно замирало, так что я различала на слух каждую каплю, образующую голубые сталагмиты внутри пещеры настоящего момента. 5:02 утра. 5:03 утра. Я была одержима неистовой радостью. И почти все время чего-то боялась. А еще мне снились сны.
Я никогда не говорила об этих снах ничего конкретного, сознавая, что полночное видение, высказанное в стенах больницы, немедленно становится симптомом.
Я боялась, что врачи попытаются притупить лекарствами восприимчивость моих новых щупальцев; я боялась исказить это невыразимое понимание, попытавшись высказать его. И знаете, я все еще этого боюсь. Я ощутила в себе безумие любви.
Иногда врачи говорят об этом ощущении так, словно это временное помешательство – «грудная хандра» – и вскоре мать от него излечится. Уокер сам ставит такой диагноз, цинично вешая на Перл ярлык глупой мамочки, управляемой гормонами, истерящей по любому поводу. «Твой мир ограничен телесными побуждениями и отправлениями, – говорит он. – Ты ничего не понимаешь». В дальнейшем Томас обвиняет ее словами, которыми люди мира, здравомыслящие люди, с давних пор клеймят женскую логику: «Чокнутая. Сука». Я считаю, в этом есть что-то крайне высокомерное, в таком понятии, как «грудная хандра». Трепетный страх, следующий за деторождением, заслуживает большего почтения. Подобно Перл, другие матери также могут слышать шум прилива «вечно-текущего» настоящего. Они знают, что даже при наилучшем раскладе время заберет у них все.
«Для Перл дети никогда не олицетворяли разумное начало. Дети вырастали. Они исчезали, не умирая».
«Мой малыш. Прошу вас, у меня был малыш. Прошу вас, верните моего малыша. Он был у меня в руках».
«У меня всего лишь нервный срыв», – заверяет себя Перл в больнице, потеряв Уокера и своего ребенка в болоте, окутанном желтым дымом. Это что-то говорит о нашем человеческом уделе – что безумие было бы утешением в таком переплете.
Врачи допускают ошибку, разыскивая источник депрессии внутри женщины, а не во внешнем мире.
* * *
«Когда-то, на заре времен, человек мог стать животным по своему желанию, а животное могло стать человеком».
Дети – это дети, поскольку они существуют на заре своего времени, в долгий предрассветный час, когда еще ни время, ни смерть не пустили корни в их сознании. Несмотря на то что генетически они обусловлены вплоть до ногтей, каждой своей клеточкой, сформированной за тысячелетия эволюции, они живут в своих телах с такой легкостью, не обремененные воспоминаниями, не обузданные правилами приличий. Перл воспринимает взросление как потерю под видом прогресса, как изгнание, отделяющее человека от животных: «Тайное общество детства, исключение из которого знаменовало начало смерти». Часть боли «Подменыша» состоит в ощущении бега времени. Время осмотически пропускает этих ребятишек через свою мембрану, превращая их в нечто, подобное нам, во взрослых, скованных хрупкими панцирями своих эго.
Что это может значить – стать недочеловеком? Стать подобным ребенку, животному?
В заключительной трети «Подменыша» собирается буря, ужасающая и неминуемая перемена, нарастающая в атмосфере острова. Она обещает полное уничтожение и жестокое перерождение. Томас, при всех его собственнических разглагольствованиях о своих юных питомцах, фатальным образом недооценивает их. Именно дети указывают Перл дальнейший путь, а не наоборот. Им присуща переменчивость.
Могла бы она быть как одна из них? – задается вопросом Перл. «Она надеялась на это. Внутри нее тоже было животное, детеныш, клубочком обернувший ее сердце, верующий зверь, познавший Бога».
* * *
За несколько месяцев до рождения сына мы отправились в Игл-Крик – как и каждую осень в Орегоне – смотреть на нерест лосося. Лосось спаривается среди макабрических останков своих предшественников, мертвой и гниющей рыбы, иногда истлевшей до лиловой прозрачности. На отмелях поблескивают серебристые костюмы. Вот где жизнь разоблачается.
Каждый раз, как мы добираемся до вершины реки, меня снова поражает зрелище призрачных кожиц, проплывающих мимо охваченных страстью парочек, мимо самочек, мечущих икру. В тот раз я долго смотрела на это. Медленно, до нелепости медленно ко мне приходило понимание: жизнь вылупится из меня и ринется в будущее, приняв форму нашего сына.
В больнице я вспоминала, как из воды выскакивают большие лососи, их хвосты мельтешат над валунами. Сотрясаясь в спазмах на узкой койке, я усвоила, что жизнь так же непреодолима, как и смерть. Мое конвульсивное тело постигло это в момент рождения сына. Смерть придет, такая же неотвратимая и неумолимая, как и все, что случается во сне. Но жизнь продолжится.
«Однажды, – признается Перл, – она подумала, что сошла с ума и что может выздороветь. Она подумала, что должна стать собой. Но не было никакой “себя”. Были просто сны, которые ей снились, сны, готовившие ее к сознательной жизни… Дети тоже жили своей жизнью, новыми формами, которыми свершится будущее».
«Подменыш», как никакая другая из прочитанных мною книг, озарен искрой жизни, жизни под тысячью шкур. Ее мудрость невозможно пересказать. Перерождение, как обнаруживает Перл, можно только пережить на собственном опыте. «Тебя послали сюда, чтобы спасти меня?» – спрашивает Перл Сэма, подмененного сына, охваченная ужасом от мысли об условиях такого спасения. Перерождение – это смерть и возрождение.
Дальше, чем кровь или кости,
дальше, чем хлеб;
за возлияниями, пожарищами
знай себе летишь.
Знай себе летишь один, уединенно,
один на один с мертвыми,
один на один с вечностью,
без тени, без имени, знай себе летишь,
без сладостей и рта, и зарослей роз,
знай себе летишь.
Пабло Неруда
* * *
Глава первая
В баре сидела молодая женщина. Ее звали Перл. Она пила джин с тоником и держала правой рукой младенца. Младенцу было два месяца, и его звали Сэм.