Вещь тяжелее слова.
Слово тяжелее мысли.
Смерть тяжелее всего.
Вероятно, вам не терпится узнать, что я увидел сразу после того, как принял смерть?
Ничего. Черная волна забвения снесла всё, чем я огораживал себя от признания смерти, и растворила меня. Я чувствовал свою смерть как наступление вечности, не нуждавшейся во мне. За короткий миг от меня остался лишь контур, пустая полость, как от жителей Помпей, испарившихся в пылающем пепле – но и эта каверна стремительно заполнилась чем-то илисто-нефтяным.
Я исчез, и мое место заняла память – моя память о том, что есть подлинно невыносимое в смерти. Сможешь ли догадаться сам, читатель, что это?
Боль? Я свидетельствую, что в смерти нет боли. Если рождение наше проходит сквозь непрерывную ноцицепцию, то смерть – это освобождение от боли.
Тотальность невозврата? Довольно близко – хотя, если вдуматься, разве не есть ли и жизнь такая же невозможность вернуться?
Страх самой смерти? В общем-то да, но что он из себя представляет? Самое невыносимое – это нарастающий зуммер ужаса того невидимого наблюдателя, что спрятан внутри каждого человека, чтобы следить за его непрерывностью. Обычно мы не замечаем его, покуда бусина души размеренно ползет сквозь тьму по нити света, полагая, что она и есть этот свет. Но стоит невидимой руке дернуть за эту нить, бусина тут же понимает зыбкость своей природы: она лишь пузырек персональной пустоты, влекомый потоком света. За пределами потока только мрак, ужас и чернота, и потому следует непрерывно надзирать себя в том, чтобы не слиться с ними.
Всё это я узнал гораздо позднее, но тогда, в минуту запоздалого прихода смерти, я с медицинской скрупулезностью мог наблюдать, как везикула души покидает зону света.
Сначала ты еще как бы внутри потока, но нештатная траектория души запускает аварийную сигнализацию, у которой вместо света и звука пульсирует страх. Чем ближе граница света – тем он плотнее. И когда вместе со смертью ты вылетаешь из потока, эфемерная тонкость того пузырька, что ты называл собой, становится до ужаса очевидной. Ты один на один с миром. Ты исчезающе мал. Страх мгновенно сгущается в этой сжимающейся вселенной, превращаясь из абстракции в вещество. Из рассеянного газа он собирается сначала в удушливую атмосферу вокруг твоего эго, а затем проступает на его тонких стенках холодным конденсатом. Очень быстро сжиженного страха становится так много, что эти стенки лопаются, и волны ужаса врываются внутрь. Вот теперь его можно уже ощутить всем телом. Страх хлещет внутри, сбивает с ног, парализует холодом. Затем волна вдруг прекращает бег, наливается тяжестью – и в следующий миг ты чувствуешь, как льдины невыносимого отчаяния сплющивают грудь. Слышится сдавленный хруст, лед принимает форму твоих легких, и выдох больше не в силах стать вдохом. Ты чувствуешь последнюю легкую судорогу, и в ушах навсегда повисает непрерывная нота – что-то типа писка парктроника, опоздавшего предупредить о контакте с препятствием, или невыносимое четвертооктавное си кардиомонитора, оповещающего об остановке сердца – но только гораздо выше, в диапазоне ультразвука, который твое сознание вдруг научилось улавливать, чтобы зацепиться хоть за что-то, лишь бы не исчезнуть в волнах беспамятства. И этот неуловимый обычный ухом писк не стихает, потому что он становится твоей вечностью. Там, за ее пределами, кардиомонитор давно отключен, и бригада реаниматологов уже покинула тебя, но ты не догоняешь этого. Ты отслоился от мира, разошелся с ним, словно вагон, отцепленный от поезда и следующий по инерции хода в тупик.
Последнее, уже неживое движение: душа опускается вниз, в легкие, и остается запечатанной там. В них накрепко сжат последний вдох, последний миг разумного существования. Ты застываешь в нем, потому что ради вдоха нужно сделать выдох, но ты боишься, что вместе с ним ты рассеешься навсегда. И тогда уже точно вместо тебя не будет ничего.
И нет силы сильнее этой мертвой хватки. И нет страха страшней.
Но бог милосерден.
Однажды, вечность спустя, ты вдруг замечаешь, что то, чего ты так долго боялся – полная тишина и темнота – всё-таки наступили. И, не успев испугаться их абсолютности, ты понимаешь, что в нем тем не менее что-то есть: ты сам, заметивший этот абсолют. Это движение мысли заставляет душу вспыхнуть заново, осветив тьму вокруг слабым одиноким огоньком. И пускай еще через миг всё вновь исчезает – сейчас страха нет. Непрерывность, мнимость которой теперь очевидна, больше не нужна. Линия жизни не обязана быть сплошной. Бывают времена, когда она превращается в пунктир. Непривычно, неприятно – но жить можно.
Это чувство живет ровно до новой волны черноты.
Я не случайно сменил точку отсчета на повествование от третьего (или даже второго) лица. В миг, когда ты открываешь глаза уже после смерти, эти самые глаза кажутся принадлежащими кому-то иному. То повседневное ощущение себя, в прожитой жизни привычное до незаметности, не может собраться заново по ее окончании. Кажется, что тело подменили глиняной куклой, заготовкой, големом. Однако быстро выясняется, что ты гораздо более безвещественен. Ты пытаешься осмотреть себя, но не можешь направить на себя внимание. Всё смещается и ускользает под его лучом. Лишь нечто смутное улавливается периферией зрения, и совсем непонятно: это фантомная память о старом теле и тебя на самом деле нет? Или это твое новое тело и просто теперь тень – максимальная телесность, которую ты способен удержать?
Но приходит новая волна тьмы, и оба этих вопроса теряют важность.
Пробуждения слишком быстротечны и мало что позволяют понять. Каждый раз ты будто шахматный король, очнувшийся после мата и тщетно созывающий свою армию, но уже нет ни фигур, ни клеток, ни света, ни тьмы, ни полей, ни правил. Привычное измерение изогнулось, вывернулось наизнанку и схлопнулось так, что ты сейчас с иной стороны вселенной, ставшей тесной коробкой, внутри которой опрокинутая теснота и мрак, набитые неупокоенным присутствием, незримо прикасающимся к тебе. И, собственно, всё, что тебе доступно на уровне чувств – вот это улавливание скрежета чужих тревог, готовых высосать тебя через твое же внимание.
Свалка таких же заброшенных и позабытых фигур, убранных с доски. Сколько вас здесь, а?
В каком-то из пробуждений душа мерцает чуть светлее, и становится видно, что всё улавливаемое чужое присутствие – это только твои колебания души. Никого нет в этой пустыне духа. И сначала это знание приносит тебе облегчение и радость, но затем оборачивается печалью. Сколько еще предстоит проплыть в этом одиночестве, путая лица и времена?
В череде пробуждений вдруг оживает контроллер непрерывности и бросает новое семя сомнения: «Что, если память покинет меня? Кто проснется в следующий раз? Буду ли это я?» Теперь каждое новое пробуждение начинается с ревизии памяти. Всё ли я помню? Не потерял ли что, пройдя сквозь очередную стену черноты? Но память зыбка и обманчива – и ты похож на ребенка, строящего замок из песка на берегу моря. Мутная пена подъедает то тут, то там, и надо возводить себя вновь, иначе как ты найдешь себя, когда очнешься опять? Море сровняет любой выступ, надо постоянно обгонять его, и потому все молитвы сжимаются всего до двух слов: «Вечная память, вечная память, вечная память…»
Волна беспамятства отступает в очередной раз. Я замечаю, что тьма вокруг неуловима преобразилась, словно сменила состав. Проявляется купол неба и медленно, как сценический механизм, разворачивается и наводит новый фокус. Горизонт постепенно светлеет, пока вдалеке не становится виден пылающий до неба костер. Его искры уносятся в ночь. Это бог? Или это я, уносимый всё дальше в черный космос, чтобы окончательно остыть в нем? Пламя молчит и исчезает во тьме…