– Вот за разбитый нос пусть сначала извинится!
– И за мой выбитый зуб!
– Слышь, это… – на плечо ладонь легла, широкая, я её сбросила резко.
– Чо у тебя тот лекарь трепливый жил – это все видели, – Хренло на корточки у меня присел. – Грязная ты уже, никому не нужная. Но я, по великой доброте моей, тебя в полюбовницы возьму. Хоронить мать помогу, в хозяйстве подсоблю малёк. В хозяйстве баба без мужика многого не может, всяко мужик нужен в хозяйстве, – бороду огладил густую, взглядом провёл по груди моей под платьем, от пота и крови моей взмокшем, где в разорванных краях виднелась кожа кое-где и кусок груди. – А ежели ласковая будешь, мне, парню холостому, я, можа, со временем и забуду тот выбитый в детстве зуб. И женой при всех назову. Хотя хуже тебя девки в деревне нету. Такую строптивую и рыжую как ты надо ещё поискать!
– И ищи! – грудь прикрыла, запоздало заметив в прорехе виднеющуюся. – В другом месте! На хрена нужен мне мужик, который при всех столько раз худшей из баб всей деревни обозвал?!
– А могилу копать в Памятной роще сама будешь? – он поднялся невозмутимо, подбородок растирая, бороду наглаживая насмешливо, взгляда не отрывая от моей груди да фигуры, ставшей заметнее в платье намокшем.
– Да сама выкопаю! Коли людей среди вас нет! – мать осторожно на дорогу опустив, поднялась, кулаки в бока упёрла. – Коли скоты среди вас одни, что над телом матери моей стоят да ржут, да обвиняют её и меня колдовкой, когда никто и ничего никогда не видел странного с нашей стороны!
– Ну сама, так и сама! Мне-то что! – средний сын старосты Осипа и брата своего, с рыбалки убежавших, за плечи обхватил, уводя. – Пойдём, Славобор!
Но Хренло мгновений несколько поколебался. Смотрел на меня, посерьёзнев. Или на грудь мою.
– И зачем быть такой гордой? – проворчал резко. – Мать твоя чести не сберегла, да и ты мужика того, путника-болтуна, так и не сманила. Он без тебя убёг. И кому ты нужна теперь? Порченная!
Кто-то засмеялся. Бабы всё-таки миролюбиво – почти – отвернулись.
– Он мне как брат был! – вырвалось из глубины души.
Со стороны отца я у братьев и родичей иных, тех, кого не забрали на войну и кто с неё вернулся, никогда не видела столько терпения, рядом сидеть, истории рассказывать интересные, да рассказывать столько о пользе и вреде кореньев и трав! И тело укреплять упражнениями да движениями в лесу быстрыми он меня научил, палкою махая и без. Бегали вместе, смеялись. И по огороду нам с мамой помогать он один решился, хоть староста его в гости сманивал к себе, да потом уже, день на третий, слухи все али часть самую да посмачнее рассказал, что в деревне бродят о матери да обо мне.
– Ну поговори ещё, поговори! – Хренло, не удержавшись, жахнул меня несколько раз по спине.
То ли утешающей ласкою мужской, то ли из вредности. Да так приложил потною ладонью, что я поморщилась. Да по ранам кровящимся на плече приложил.
– Пойдёмте, мужики! – серьёзно сказал семнадцатилетний Осип. – Она перед нами за все слова свои и за всё дерьмо не извинится!
– То есть мать мою шлюхой звать, а меня потом в лесу и на огороде пытаться моём же завалить и поиметь, чести лишить, это типа добротою будет? А сопротивляться, чтобы гнев мужа на себя после свадьбы не навлечь, да хоть немного имя моё оправдать, перед человеком, кто всем слухам не поверит – это уже со стороны девки неправильно?! Да ты рёбра сломанные братом старосты не забывай! – у меня вырвалось. – Сам Малину лапал, сам и получил! А ходишь, сапоги им всем, семье всей вылизываешь! А я только зуб тебе вышибла, за то же!
– А у тебя силы всё равно нету, рёбра мне переломать, – ухмыльнулся парень, – баба ибо. Ничья. Ничейная. Пустоголовая. Да связалась с колдуном! – рожу скорчил, веки немного отводя пальцами грязными. – Злая-злая ведьма!
– С твоей-то славою помощь мужскую и доброту отвергать – дурь! – солидно изрёк Хренло.
Парни холостые, да пара вдовцов гордо разошлись. Примерно в одном направлении, кости мне мыть. Бабы, вдовы остались, смотреть, что я буду делать и буду ли я помощи чьей-то просить.
Мать с трудом на спину подняв, потащила, с трудом ноги передвигая. Боясь выронить, повредить. Сначала в дом, умыть. Потом одеть в лучшее. Потом… как я землю буду копать в Памятной роще, я боялась думать. Но надо было.
– Вот зря ты, – староста возле меня пошёл, – Славобор давно на тебя заглядывается, с детства. И не женился ещё. И кроме шрама на руке с войны увечий никаких себе не принёс. Мужик хозяйственный. А ты строптивая! Была бы посмирней, глядишь б, оберегать он начал б тебя ото всех этих… – вздохнул. – Болтунов.
Я шла, сгибаясь под тяжестью её тела, ноги передвигая еле-еле. Страшно хотелось пить. Глухо-глухо, редко-редко билось усталое сердце. Не смогла. Не сберегла! А если бы я из лесу успела?.. А если бы я на неделе прошлой пошла на заре да под дождём искать эти листы?! Высадила бы их у нас на дворе… но… поздно.
– Как ты в одиночку будешь копать ей могилу? – староста не отставал, но и не помогал.
Я родную ношу всё-таки выронила, рухнула в миг следующий возле. Лоб разодрав да локоть об песок и дорожную пыль.
– Как ты с людьми-то жить теперь будешь? Баба ничейная! Мужика не охомутавшая того, захожего!
– Он был мне… – но сил уже не было говорить.
Да и не разобралась я, как говорить о том, кто уютным сделал дом и дни эти, кто тепло и уютно всему учил, истории рассказывал интересные эти… и ушёл. И сейчас я тащила тело родственницы единственной ласковой со мной в одиночку. И люди смеялись над ней и надо мной. А он не пришёл! Он ничего не сказал в защиту заснувшей матери моей! И не сказал, что я вела себя по-приличному! Он просто… ушёл! Когда мне уже так не хотелось, чтобы он уходил!..
– Да не надо мне объяснять-то! – староста о дуб облокотился, смотря на меня сверху вниз, руки скрестив на широкой груди. – Мужик захожий, о тебе и матери ничего не слыхивал. А как рассказывать стали – не поверил. Мне вот… – вздохнул вдруг, рукою проведя по лицу. – Мне вот едва не сломал нос. Не удержала его, дура. Но, понятное дело, что пыталась удержать.
– Я понять не могу, – кулаками, поморщившись, упёрлась в дорожную пыль, поднялась на одно колено, – вы помочь хотите али издеваетесь?
– Я сказать хочу, что женщине смирной надо быть. Покладистой. Тихой. Мнение своё, ежели отличное, при себе удерживать. Не сбегать, ежели опорочена, а кто-то всё-таки подошёл, – староста отвернулся, снова руки скрещивая на груди.
– То есть, Хренло этот на всю деревню меня дурой и козою с детства звал, всем, местным и неместным, на ярмарке любой говорил, что я – худшая из женщин мира целого али нашей всей деревни, чести рвался меня лишить, а я ещё… – резко выдохнула, вскочила, сжимая кулаки. – А я ещё и должна быть с ним любезной?! Почему вы требуете от меня того, что от дочери своей и от племянницы своей не требуете?!
– Баб в Черноречье много, – мужчина седеющий от дуба отлепился да обратно в сторону дома своего пошёл, – девиц много да вдов. Ежели кроме дома старого да огорода нету у тебя за душой ничего – надо быть смирной, ласковой быть, ежели хоть один мужик к тебе подошёл.
– Да он меня… он меня звал…
– А у тебя всё равно выхода нету.
Но пройдя несколько шагов – я уже маму смогла на себя поднять и взвалить, шаг сделала – староста проворчал, уже со стороны:
– С родственниками ты не ладишь, слава у тебя мерзкая, нрав ещё плохой. Если травами тебя лекарь тот сманил – если честно – иди в соседние деревни к тамошним травникам, учись. Дом продай али оставь, иногда с огорода кормиться. Но девка ты известная в наших краях, поди ещё, поуговаривай бабку какую-нибудь одинокую, коли ей травы рвать да о травах говорить силы ещё есть, а по хозяйству руки уже и не двигаются. Но нашто бабе молодой самовольно к знахарям уходить, чтобы звали колдуньей сразу, уже и заметив при деле? Так вот понасилуют, денег иногда дадут, а так по слову первому – схватят за волосы и будут бить. Особенно, если сдохла у кого скотина али ты не спасла ребёнка. Было дело такое, я тогда ещё ребёнком был.