Тихо, пусто. Стылое море отблескивает лунным серебром. У пристани качаются на пологой зыби пришвартованные лодки. Шелест волн подчеркивает безмолвие зимней ночи, объявшее мир. Снег тонким слоем припорошил причалы. На девственной белизне темная груда тряпья выглядит особенным уродством.
Почему снег не присыпал эту кучу? Не потому ли, что она появилась здесь совсем недавно?
– За мной!
Хидео решительно направился к подозрительному тряпью. И остановился, не дойдя до цели пары шагов. Сопевший над ухом Нисимура поднял фонарь повыше. В рыжеватом свете груда обрела очертания человеческого тела. Налетел порыв ветра, пламя в фонаре дрогнуло. Хидео на миг почудилось: человек, распростертый на снегу, шевельнулся.
Нет, показалось.
Грубый балахон подпоясан разлохмаченной веревкой. Раскинутые в стороны ноги обмотаны грязными лохмотьями. На одной – ветхая сандалия из соломы. Вторая сандалия валяется рядом. Левая рука безвольно откинута в сторону. Правая вцепилась в балахон на груди, под самой шеей. Пальцы судорожно скрючены.
Взгляд прилип к этой руке. Взгляд не желал подниматься выше. Пришлось сделать над собой усилие. Вокруг шеи и головы покойника растеклась глянцево-бурая лужа. Кровь. Много крови. Горло человека было рассечено надвое: в плоти зияла черная расселина.
Лицо?
Лица у трупа не было. Тряпка, намотанная на голову мертвеца, частично размоталась, открывая взгляду серую морщинистую плоть.
– Каонай! – выдохнул Икэда.
– Да, – подтвердил старшина. – Это безликий.
И с облегчением перевел дух.
Каонай – не человек. Таких убивать дозволено. Никакой ответственности перед законом, а главное, никакого фуккацу. Тем не менее, убивают каонай редко. Брезгуют. Да и зачем? Если что не так, всегда можно отходить безликого палкой или плетью. Пусть знает свое место, выкидыш кармы! Еще руки об такого марать…
Кто-то не побрезговал? Его дело. В любом случае, убийство каонай – не преступление. Ничего не произошло, обход вскоре продолжится.
– Что делать будем, Хидео-сан?
– Сейчас я напишу записку. Нет, две записки.
Хидео подышал на озябшие руки, полез в сумку, где хранил письменные принадлежности. У старшины караула они всегда должны быть при себе.
– Кому? – удивился Икэда.
– Для начала, в службу Карпа-и-Дракона.
– Зачем, Хидео-сан?
Старшина не ответил, занятый письмом. Зимняя, она же «походная» тушь более густая. Ее замешивают на масле с добавлением желе из водорослей, чтобы не замерзала. Писать такой тушью сложнее, чем обычной летней. Тут не до разговоров.
Закончив, Хидео помахал записками в воздухе, а когда тушь застыла, вручил листки сослуживцам.
– Эту оставить при теле.
– Для кого?!
– Для уборщиков трупов.
– Они же неграмотные!
– Отнесут своему старосте, он прочтет. Я написал, чтобы тело не сжигали до часа Лошади[3].
Не скрывая раздражения, Нисимура переводил взгляд с записки на труп и обратно. О брезгливости Нисимуры в страже ходили легенды. Наконец он поставил фонарь на снег и присел на корточки рядом с телом – так, чтобы ни в коем случае не коснуться мертвеца или, того хуже, не замараться в натекшей вокруг крови. Записку, сложенную вдвое, Нисимура ухитрился вставить меж скрюченных пальцев покойника, не дотронувшись до них. Листок накрепко застрял в мертвых пальцах. Порывы ветра, налетая с моря, трепали его, но вырвать не могли. С темного неба продолжали сыпаться снежинки, колкие и сухие.
Не размокнет, решил Хидео.
– Вторую записку на обратном пути отдадим страже у входа в правительственный квартал. Икэда-сан, займитесь. Скажите, пусть передадут чиновнику Карпа-и-Дракона.
– Какому?
– Любому. Первому, кого увидят с утра.
– Слушаюсь, Хидео-сан!
Икэда был рад, как дитя, что ему досталась вторая записка. Оскверниться прикосновением к мертвецу? Лучше вспороть себе живот! Да, ему придется дать изрядный крюк, возвращаясь домой с дежурства, но это лучше, чем иметь дело с дохлым каонай!
Что во второй записке, а главное, при чем тут служба Карпа-и-Дракона, Икэда не спросил. С какой стати достойному стражнику интересоваться чем-то, касающимся безликой падали? Вот еще!
От трупа к портовым складам уходила цепочка следов. Хидео пригляделся. Следы были от деревянных гэта: короткие парные полоски, стежки черных ниток на белом покрывале. Десять шагов, одиннадцать. На двенадцатом шагу убийца остановился, прямо в снегу вывел иероглифы; наверное, палкой.
Пали на землю
Белые слезы неба.
Скрип под ногами.
Хидео махнул рукой:
– Идем. Здесь больше делать нечего.
К складам они не пошли. Там есть свои сторожа, это их территория. Да и зачем? Убийца каонай – не преступник. Не вор, не контрабандист, не мошенник. Может, это один из складских сторожей. Убил, вернулся на свой пост и продолжил нести службу.
Ветер стих, едва ночная стража отдалилась от моря.
2. «Скажут, ваш мертвец или не ваш»
Холодно.
Проснуться зимой – худшее из зол.
«Зимою – раннее утро, – повторял настоятель Иссэн, цитируя записки какой-то придворной дамы. Имелось в виду, что раннее зимнее утро достойно всяческих восторгов. – Свежий снег, нечего и говорить, прекрасен. Белый-белый иней тоже.»
Я удивлялся. Спрашивал у старика, в своем ли уме восхищенная дама. Иссэн пожимал плечами. Отвечал, что не знает, поскольку дама скончалась давным-давно. Замерзла, уверяю вас. Окоченела во дворце, испытывая тонкие чувства. Свежий снег прекрасен, надо же! В моей комнате окон нет, но я чую спиной и ягодицами, что двор замело. Снег подступил к стенам, обложил сугробами доски и камень. Пушистые шапки висят на деревьях.
Бр-р-р! Едва пошевелюсь, кожу стягивает узлами даже под одеялом.
– Но чудесно и морозное утро без снега, – бормочу я синими губами. Восторг дамы въелся в память намертво, помню до последнего слова. – Торопливо зажигают огонь, вносят пылающие угли – так и чувствуешь зиму…
Никто не зажигает, никто не вносит. Так и чувствую зиму!
– К полудню холод отпускает…
Ну да, конечно. До полудня еще дожить надо.
– И огонь в круглой жаровне гаснет под слоем пепла, вот что плохо!
Тут мы с дамой единодушны. Вот что плохо! Дом наш отапливается одним-единственным очагом в комнате родителей, ко мне его тепло если и добирается, то лишь в моем воображении. Дрова жечь нельзя, угорим, приходится жечь древесный уголь, а он дорог. Матушка с отцом, когда он не в патруле, спят, прижавшись друг к другу. Мне прижиматься не к кому, у нас даже кошки нет. Раньше я ставил в ногах переносную жаровню, только сплю я беспокойно. Как-то опрокинул, чуть дом не спалил. Теперь с вечера нагреваю камень в очаге, заворачиваю в старое одеяло, кладу себе под бочок.
Жаль, остывает быстро.
Хорошо сёгуну! У него, болтают, даже в уборной два очага с крышками из металла. Почему два? Так ведь и кабинок две, для большой и малой нужды. Стану сёгуном, поставлю третий очаг. И третью кабинку. Зачем? Прятаться, чтобы просители не докучали.
– Никогда не думала, что буду спать с женщиной…
Это не я. Это матушка. Отец вернулся из патруля, зашел в спальню. Я слышу матушкин голос, он звучит глухо, но вполне отчетливо.
– Я тоже, – отвечает отец.
Я знаю, о чем они. Я не хочу об этом думать. Отец есть отец, у него даже грамота есть. Мало ли, кто когда был бабушкой? Если грамота, значит, отец. И мама от него беременна, уже не скроешь. Живот тыквой торчит. Будет у меня весной братец или сестра.
И кошку заведу, греться.
Сбрасываю одеяло, еле сдерживаясь, чтобы не завизжать. Сажусь рывком, тянусь за ватной накидкой. Сплю я одетым, только все равно не спасает. Ладно, пойду на двор, разгоню кровь.
У колодца умывался отец. Голый до пояса, слово чести! Склонился над лоханью, фыркает, плещет водой в лицо. Хорошо, что у нас есть свой колодец. Иначе пришлось бы идти к общему, за три дома от нашего. Там с утра толкотня: моются, полощут рот, хозяйки сплетничают, тащат ведра с водой. Зазеваешься, обольют на ходу.