Литмир - Электронная Библиотека

Рая легко и счастливо рассмеялась:

– Как же здорово, что Санька тебе позвонил, когда ему было совсем хреново! Эх, Алёшка, Алёшка, мне кажется, что за все 17 лет нашей с тобой совместной жизни так сильно, как сейчас, я тебя ещё не любила… Да не обижайся ты, дурень!

– Ну, тогда пить и кушать? Кушать и пить? Ура-а-а-а! Вон, нас уже зовут!

И они пошли, смеясь и неся всякую только им понятную чепуху.

Отец

С тех пор как Таня начала воспринимать мир вокруг, она знала от бабушки, что отец её не вернулся с войны не потому, что был убит или пропал без вести, а просто потому, что не вернулся… К ним с мамой и бабушкой, домой не вернулся, а ведь у него никого, кроме них, не было.

Он ушёл на фронт с началом Великой Отечественной, а спустя три месяца родилась Таня. О её рождении он узнал из маминого письма, ещё успел прислать счастливейшие слова и… замолчал. Но похоронки не было. Мама извелась, пытаясь хоть что-то узнать… И вдруг пришло от него письмо, без обратного адреса, кем-то, значит, лично брошенное в почтовый ящик их квартиры, написанное корявым почерком и скорее похожее на записку: «Люся, не жди меня и не ищи. Береги Танюшку. Я не вернусь к вам НИКОГДА. Виктор».

Мама сгорела очень быстро, и Таня, которой едва исполнился год от роду, осталась с бабушкой. Через много-много лет, когда бабушки уже не было на свете, Таню как-то попросили назвать единственное слово, которое она полагает наиглавнейшим в жизни. Слёзы взорвали ей глаза, но она успела не раздумывая ответить: «Доброта», и в этом слове, редчайшем даре небес, была вся её бабушка. А тогда…

…Она росла, без матери и отца, но в таком коконе бабушкиного тепла и светлой любви, что не чувствовала себя сиротой. Тем более что гораздо более ущербных, чем она, было тогда во всей огромной родной стране полно. А ведь у неё и бабушка была, и отец-то всё же был… где-то там… но ведь был!

Бабушка любила рассказывать про Таниных маму, отца. Раскладывала фотографии, гладила их, целовала, её слёзы капали на них, и Таня плакала просто заодно с бабушкой, ни капельки не ощущая себя несчастной.

Жили они очень скудно, на хилую пенсию за маму и на бабушкины тощие доходы от шитья на дому. Но люди вокруг были, были! Кто старые вещички приносил, которые бабушка перешивала, кто варенья. А бабушка светло и искренне радовалась всем, угощала чем было и слушала, слушала бесконечные жалобы на жизнь, а про свою всегда говорила: «Да что нам сделается?» и ни слова жалобы, нытья.

Тане было уже девять лет, когда однажды осенью явился к ним домой незнакомец, и приход этот перевернул и озарил всю их жизнь.

Ему было лет 20 на вид. У него было очень красивое лицо, но какая-то волчья, не исчезающая угрюмость выражения, мрачного взгляда исподлобья как будто набрасывала толстую пелену на эту красоту.

В щель через дверную цепочку он назвал бабушке имя, отчество, фамилию, год, день рождения Таниного отца, год и день рождения Тани, и бабушка лишь страшным усилием не потеряла сознания.

Его звали Саша. Скупо ответил, что отец его пропал без вести в начале войны, мать убили у него на глазах в их родной деревне под Смоленском, а он, 10-летний тогда пацан, сумел убежать, мытарился и уже своими был пойман и попал в детдом маленького зауральского городка.

В 15 лет пошёл санитаром в местный дом инвалидов, где и увидел впервые Виктора, Таниного, значит, отца, пять лет уже там лежавшего. Вмиг с дикой болью порвалась в его душе какая-то струна: перед ним был туго затянутый в одеяло огрызок человеческого тулова без нижней части, вовсе без рук, только голова и лицо почему-то оказались нетронутыми. Мощная волна без названия поднялась в нём к Виктору, понял он, что не бросит его никогда.

Саша не знал брезгливости, каждый день носил он Виктора на руках в санузел, мыл его, запелёнывал в чистое, выносил гулять. И месяца через два начал Виктор скупо хоть что-то говорить Саше, а ведь молчал он с тех пор, как тулово его привезли сюда в конце 41-го года. Только письмо тогда продиктовал санитарке, то самое, и просил не отправлять по почте…

Саша узнал от санитарок, что жизнь была ненавистна Виктору, но он даже не мог себя убить. Однажды отказался есть и пить, плакал, умолял дать ему уйти, но нечем ему было сопротивляться, когда стали кормить и поить его силой.

И необъяснимо отношения этих двух людей, таких одинаково по-волчьи замкнутых, переросли в нечто такое, чему и названия-то нет, что даже больше и выше, чем дружба. Только одного Саша не смог сделать для Виктора – умертвить его, а уж как Виктор просил, даже плакал… Не мог Саша…

А спустя немного лет вдруг чётко увидел Виктор свою Смерть, обрадовался ей и продиктовал Саше письмо к жене, о смерти которой не знал, дочери Танечке, которую никогда не видел, и тёще, которую искренне любил. Просил Сашу отвезти это письмо лично, после смерти.

Саша положил на стол перед бабушкой и Таней письмо и квитанцию о переводе на их адрес денег – всей накопившейся за девять лет пенсии Виктора, из которой были потрачены какие-то копейки. Перевод денег с трудом уладил директор дома инвалидов. А в письме, написанном Сашиной рукой, говорилось только об одном: об огромной любви к жене Люсе, к доченьке Тане, к тёще, и всё это письмо было сплошной болью от того, что он, Виктор, никогда-никогда-никогда их больше не увидит…

Виктор умер неделю назад, сказал Саша, на местном кладбище его и похоронили.

Быстро приехала бабушка с Таней в тот городок. Когда Саша привёл их на могилку Виктора, бабушка опустилась на холмик, обняла жердь с кургузой красной звёздочкой на верхушке, с прибитой дощечкой, где были две даты через тире, фотография Виктора с паспорта, всем лицом уткнулась в дощечку и закачалась, и тихо завыла… А Таня уткнулась лицом в бабушкин бок, никогда она прежде так не плакала…

…Вся, вся её жизнь была как огромными крылами согрета любовью трёх самых любимых её людей: бабушки, отца и Саши. Потому и вышла её жизнь – просто счастливая.

Защитница

Тётка, стоявшая на автобусной остановке, была такая невзрачная, что мимо неё проходили, как мимо столба или урны, то есть не замечая наличия живого объекта. Она стояла, сжавшись в комок от ноябрьского ледяного ветра, в тощенькой плюгавенькой куртчонке со свисающими из-под неё подолами двух растянутых свитеров, на голове её была такая же плюгавенькая, под стать куртчонке, шапчонка. Всё в ней было невидно и неопределённо, даже лицо, почти полностью скрытое низко надвинутой на глаза шапчонкой без цвета и фасона, к тому же нижняя часть лица была замурована по самые глаза толстым серым шарфом. Даже ориентировочно невозможно было втиснуть её ни в какую чёткую возрастную категорию: видно, конечно, что не девушка, но и на возраст 300-летней Бабы-яги тоже явно не тянула.

Народу на остановке было немного, и среди прочих невдалеке от тётки стояли и громко разговаривали три ещё не старых, но уже и не очень молодых, однако уже тучно-упитанных, туго-пузастых дядьки. Все они были в отменных укороченных, но тёплых куртках, здоровенных берцах, на жирных щупальцах жирных конечностей – огромные перстни, такие, чтоб сразу всем в глаза бросались. Вообще-то такие на автобусах не ездят… В конечностях у них были банки с пивом, которое они громко, с присвистом выхлёбывали, они не чуяли, что от них разило смрадом помойки, они красовались и сами перед собой, и перед прохожими, они мерзко, резко гоготали, и каждое выплюнутое ими слово обволакивалось не простой разговорной, а злобной, чёрной матерщиной.

Незаметная тётка тряслась от холода и поначалу не слышала их разговора, да она и не думала прислушиваться. И вдруг как будто какая-то пелена у неё в мозгу прорвалась, и она очень явственно услышала буквально каждое слово фразы, пересыпанной всё той же злобной матерщиной, выплюнутой одним из этих троих жирных боровов:

– …да сдаться надо было со всеми потрохами Гитлеру! Героев из себя корчили! Сейчас бы и здесь Германия была, жили бы сейчас, как в шоколаде, пивко бы баварское потягивали…

6
{"b":"688191","o":1}