Потом он подумал о Коновязове. Занятно, кому и зачем понадобилась его лошадиная физиономия? Не говоря уже о партии. Лидер не слишком ему приглянулся. Какая-то дергающаяся конструкция, кажется, что весь – на шарнирах. Но неприятней всего его голос, высокий, повизгивающий тенорок. Когда говорит, у тебя возникает желание, чтоб скорее заткнулся. Желая прогнать свое раздражение, он вызвал в памяти образ Гуниной. Дама в соку и в цвете сил, в том самом лукавом сезоне жизни, когда влечет разогнаться с горки.
Уже раздеваясь, Лецкий заметил белеющий на столе конверт. Ну как же, утром пришло письмо, которое он отложил в сторонку – не было времени на чтение. Тем более что дело несрочное. Писал ему молодой человек, сын однокашника-земляка. Несколько месяцев назад был он в столице, явился с визитом, отдал родительское письмо. Лецкий был в добром настроении, принял провинциала любезно. С тех пор молодой человек ему пишет.
При этом отверг электронную связь – письма были недостаточно будничны, чтобы пользоваться ее услугами. Такие интимные полуисповеди требуют доброй почтовой традиции.
Он и сегодня напоминает, какое глубокое впечатление произвела на него встреча с Лецким, радушие, доброта и внимание столь именитого москвича. Переживает свое недолгое трехдневное гостеванье в Москве – какое счастье жить в этом городе! Трех дней оказалось вполне достаточно, чтобы понять: на всем белом свете не существует других городов, как нет и других вариантов судьбы.
Лецкий неспешно читал эти строки, читал похвалы, ему адресованные, пылкие, неумеренно щедрые – еще шажочек и станут лестью – и понимающе улыбался. Не нужно судить молодца слишком строго, гораздо гуманней – его понять. Ну да, изо всех силенок цепляется за хрупкую ниточку землячества, он, Лецкий, единственное звенышко, которое в представлении юноши связывает с роскошной столицей. Больше того, он – заветная дверца, в которую малый стучится письмами. Наивно, смешно, а все-таки трогательно. Были и у Германа Лецкого те же бессонные южные ночи, сходные поиски покровителя. В сущности, этот взволнованный птенчик не так уж не прав – у любой биографии мало приемлемых вариантов.
Он положил письмо на стол, снова подумал с неудовольствием о принятом им предложении Гунина, а если по правде – о поручении. Можно сказать и жестче – задании. Нечего подбирать слова. Обманывать себя не приходится. Играешь в игру – соблюдай ее правила. Он-то уже давно не мальчонка и знает, что такое Москва. Москва бьет с носка, не вчера придумано. Множество строк, ограненных рифмами, сложили о ее доброте и о ее очаровании, потом их положили на музыку, стали восторженно распевать, песням, как водится, люди верят, песни легко проникают в душу. Но он не позволит забить себе голову и задурить ее сладким мотивчиком. Он знает, к кому добра Москва. Разве что – к трезвым и недоверчивым.
Он хмуро всматривается в окно. В полуночной фронтовой тишине слышно размеренное дыхание умолкнувшей, но грозной громады. Он знает: молчание это обманчиво. Знает, что с первою дрожью света у отдохнувшего Левиафана сразу же зашевелятся челюсти.
3
– Я же сказала, что ты звереныш, – устало проговорила гостья.
Выпростала из-под одеяла смуглую, все еще крепкую ногу, вытянула во всю длину, потом, приподняв над грешным ложем и наклонив, как пизанскую башню, стала разглядывать ее, точно чужую, впервые увиденную. С протяжным вздохом произнесла:
– Хоть час, да мой. А теперь – домой.
– Стихи хоть куда, – одобрил Лецкий.
Он все еще не пришел в себя. Уже давно он не становился такой мгновенной и легкой добычей. Утром нежданно раздался звонок, он удивился, услышав в трубке голос Валентины Михайловны. Она справилась о его самочувствии. Он, еще более удивленный, заверил ее, что в добром здравии. Гунина сказала, что рада оптимистическому бюллетеню, он очень кстати, надо бы встретиться. Лецкий, немало заинтригованный, осведомился, куда явиться. Она пояснила, что предпочла бы сама навестить его – так ей удобней. Пусть объяснит, как сподручней и легче приехать к нему – она за рулем.
Лецкий стоял у окна и раздумывал, что означает этот звонок. Похоже, он вступает в мир тайн, возможно, перед ним приподнимут край занавеса, пусть самую малость. Во всяком случае, он будет сдержанным, сам не проявит своей пытливости.
В арку вальяжно и чинно вплыла синяя лодочка на колесах, пришвартовалась почти у подъезда. Спустя мгновение из нее вышла царственная Валентина Михайловна. Спустя минуту раздался властный нетерпеливый дверной звонок. Он торопливо пошел впустить ее, еще раз напомнив себе о сдержанности – пусть скажет сама, зачем он понадобился. То, что сочтет необходимым. Очень возможно, она выполняет еще одно поручение мужа.
Она оглядела его с улыбкой:
– Примете?
И, не дождавшись ответа, вошла в его крохотную прихожую.
– Справляетесь без женской руки?
Лецкий развел руками:
– Стараюсь.
Она согласилась:
– Могло быть хуже.
Не то спросила, не то предложила:
– Кирнем?
Он живо поставил на стол еще непочатую бутылку и два миниатюрных стаканчика.
Она сказала:
– Будем здоровы.
Выпила, тыльной стороной крупной ладони утерла губы и улыбнулась:
– Ну что, дружок? Время терять – великий грех. Его не купишь и не воротишь.
Теперь она раскинулась рядом, посмеивается и благодушествует, приходит в себя после сражения. Сам он не мог понять, что испытывает. Чертовы вельможные бабы. Что они хотят, то и делают.
Она неожиданно ухмыльнулась, будто подслушала его мысли.
– Жалко, что ты себя не видишь. Грустное зрелище. Бедный Герман прощается со своей невинностью.
Лецкий озлился. Она права. Реакция, точно я юный птенчик. Вроде того, что шлет мне письма. Вдруг и напомнит о себе дремотное мое захолустье. Нет-нет, да и толкнется: я здесь. С дурацкой способностью удивляться. Я – суть твоя, родовое тавро. Сам виноват. Охоч ностальгировать.
Он усмехнулся:
– Все так и есть. Кроткий, стеснительный. Очень робкий. А главное – не привык к подаркам. Наоборот – неизменно расплачиваюсь.
– Ух ты, какое у нас самолюбие. Не дуйся. Ты и сейчас расплатился. Кто спорит? Труженик, работяга.
И вдруг сказала:
– Должно быть, думаешь: откуда ты такая зубастая? Это не я, это возраст зубастый. Ну да, сорок два года – баба-ягода. Это все шуточки, утешение. На самом деле – последний звонок. Я потому тебе и сказала: время всего на земле дороже, любезный Герман.
– Полезный Герман, – заметил он неожиданно резко.
Его досада не проходила. Не на нее, на себя самого. И не на женскую озабоченность – на давешнюю ее насмешку.
Она изумилась.
– И впрямь обиделся.
– Какие тут могут быть обиды? Я только рад, что могу быть полезен. И Коновязову. И Павлу Глебовичу. Теперь жене его пригодился.
Она рассмеялась:
– А ты не жалей себя. Возможно, и я тебе пригожусь.
Пакуя в чулок могучую ногу, спросила:
– Прорезался Коновязов?
– Увидимся на этой неделе.
Она кивнула.
– В преддверии встречи. Придется ведь потрясти харизмой, погарцевать соображениями. Стало быть, следует подзаправиться.
Лецкий помедлил, потом спросил:
– А с кем он встречается?
– Все тебе выложи. Ну ты и фрукт – с норовом, с гонором. Конечно, цену себе надо знать, но не забудь подстелить соломки. С Мордвиновым встреча, с Матвеем Даниловичем. Нечего поднимать бровищи. Партия, прежде всего, – это касса.
Лецкий задумался, даже не сразу втянул свою голову в свитерок. Потом он осторожно спросил:
– А как же – ваш муж?
– А что – мой муж?
– Он ведь – под другими знаменами.
Она сказала чуть утомленно:
– Мой муж, он – государственный муж. А государственные мужи в одну корзину яиц не кладут.
Лецкий сказал:
– И жены – тоже.
Она согласилась.
– Само собой. Я – половинка, треть, четвертушка. А все же любая жизнь – отдельная. И с этим ничего не поделаешь. Закон природы, прекрасный Герман.