Жолудев избегал конфликтов, был старомодно предупредителен, но он давно уже обнаружил: учтивость не всегда защищает. Порой вызывает и раздражение. Ее ощущают как некий вызов, как скрытый укор, как знак чужеродности. И, в сущности, единственный выход – ни с кем не сходиться, жить на особицу.
Не удалось сойтись и с соседями. В подъезде были лишь два человека, с которыми у него завязались какие-то смутные отношения. Однако и с ними было непросто. Старуха Спасова своенравна, характером обладала резким, при случае могла и задеть, а Германа Лецкого он побаивался. Лецкий, в отличие от Жолудева, вел пеструю неясную жизнь, дома почти не появлялся, было решительно непонятно, когда он пишет свои статьи. Его журналистская профессия не позволяла ему застаиваться, он каждый день обрастал людьми, вчера еще совсем незнакомыми, все расширял среду обитания. Чрезмерно насыщенное, темпераментное и взрывчатое существование, пожалуй, даже в чем-то опасное, иным оно просто не может быть. Следовало держать дистанцию.
Когда-то покойный Жолудев-старший печально и озабоченно жаловался:
– Наследник мой из девчонки выбежал, а до мальчишки не добежал. Будет ни то, ни се – наплачется.
И в самом деле, Иван Эдуардович, хотя он вышел ростом и видом, был робок и кроток до неприличия. В ту пору, когда он еще был женат, эти по-своему милые качества весьма удручали его супругу. Она была женщиной с внутренним миром и потому не могла не видеть, что Жолудев плывет по течению. Она постоянно напоминала, что это смиренное состояние и унизительно и недостойно. Как человек и как мужчина, как личность, он просто обязан быть хозяином собственной судьбы. В подобной готовности подчиниться любому стечению обстоятельств ей видится не мужество стоика, а неразборчивость конформиста. В лучшем случае душевная лень.
Жолудев вежливо возражал. В конце концов, каждому индивиду положены свои недостатки, к ним следует относиться терпимо. Жена отметала его аргументы – она достаточно толерантна, она приняла бы и конформизм, но только когда он выношен, выстрадан, являет собою символ веры, а не способность к приспособленчеству.
Жолудев спрашивал супругу: что же ее к нему привлекло? Супруга вздыхала: что тут скажешь? Женщины часто любят ушами. Бог дал ее мужу голос архангела, когда она слышит его звучание, испытывает ни с чем не сравнимое, почти экстатическое волнение. Однако с годами дурман отхлынул, и наваждение отступило. Она устыдилась собственной слабости. Ей стало окончательно ясно, что слышимость не соответствует видимости. Первая вполне иллюзорна, вторая отвечает реальности.
Понятно, что Жолудев был обречен. Какое-то время он был подавлен несправедливостью происшедшего. Юношески розовое лицо с мягкими правильными чертами вдруг посерело и будто опало. Жолудев чувствовал себя скверно. То, что случилось, было похоже на ампутацию без наркоза. Была жена, она составляла значительную часть его жизни, больше того, его существа, он к ней привык почти как к себе. И вот ее нет, куда-то делась. Черт знает что! Но мало-помалу чувство потери его отпустило. Не то чтоб исчезло, но унялось. Можно было перемещаться по кругу.
Меж тем жена говорила правду. Голос у Жолудева был редкий. Действовал сильно и завораживающе. Мужественный подчиняющий бас, но не рычащий и не утробный, а братский, сердечный, баритональный, не грозный, а исцеляющий душу. Рокочущий. Влекущий в неведомое. Поющий сладчайшую баркаролу, баюкающий и море и челн.
Сам Жолудев не мог оценить ниспосланного ему божьего дара. Себя он не слышал, от лестных оценок, которые порой доносились, испытывал тайную досаду. Он ощущал в них нечто обидное. Что именно, определить было трудно, но самолюбие глухо страдало. Казалось, что эти симпатизанты отказывали в настоящих достоинствах, сводили дело к какому-то вздору. Так сообщают молоденькой дурочке, что родинка на щеке ей к лицу.
Что ж, по течению, так по течению. Он не спешил починить телевизор, когда тот однажды забарахлил, не заменял батареек в приемнике. Недаром же его раздражали отменные дикторские рулады. Он обойдется без их суждений, тем более без их новостей. Чем меньше связей с безумным миром, тем безопасней и гигиеничней.
Но как от него отгородиться? Чета Сычовых жила в квартире, которая примыкала к жолудевской. Нередко долетали их споры, порою – жаркие объяснения, иной раз – горькие женские всхлипы. Не утихала жизнь и ночью. Чуткое жолудевское ухо улавливало то вздохи, то стоны.
Утром, когда он встречался с соседкой, стоявшей на лестничной площадке с дымящейся в зубах сигаретой, Иван Эдуардович то и дело чувствовал странное смущение. Он с придыханием произносил:
– Здравствуйте. Удачного дня.
Если же сталкивались они вечером, он, поздоровавшись, осведомлялся:
– Надеюсь, у вас был хороший день?
При этом почтительно приподнимал соломенную летнюю шляпу или шапку из кроличьего меха – в зависимости от времени года. Этот несовременный жест трогал и радовал Веру Сергеевну – видно воспитанного человека, теперь уже таких и не встретишь. А басовитый томительный рокот соседского голоса обволакивал и теплой волной пробегал по коже.
Это была высокая женщина, ростом не уступавшая Жолудеву, на́ голову выше Сычова, почти квадратного здоровяка. Веру Сергеевну, наоборот, отличали ее худоба и бледность. Худые руки, худые ноги, бледное худое лицо, бледно-голубые глаза.
Такой была она с малолетства. Хворая голенастая девочка словно должна была оттенять стать и здоровье собственной матери. Та была ладная, соковитая и независимая бой-баба. Отец, хотя и крепкий мужчина, совсем не походил на жену – скупой на слово, часто вздыхавший. На дочку смотрел с недоумением:
– В кого это ты, такая лядащая?
Однажды – под хмельком – ей сказал:
– Мать твоя меня не любила, от этого ты у нас – гнилушка.
Вера обиделась и не смолчала:
– Она у нас никого не любит.
Однако отец уже пожалел о неожиданной откровенности:
– Мать не суди – последнее дело. Живем мы с ней не хуже других.
Дочь бормотнула:
– Великая радость.
Больше всего ее раздосадовало то, что отец говорил правду – жили они не хуже других. Вот так же отсчитывали свои дни другие подмосковные люди. Но почему-то было обидно. Уж лучше б – хуже! Была бы надежда, что есть иная – нежная – жизнь. В ней муж и жена голубят друг дружку, смотрят сияющими глазами и шепчут ласковые словечки.
Однажды, когда стала постарше, спросила у матери, есть ли любовь. Не родственная и не родительская, а та, о которой книжки и песни. Мать рассмеялась, потом сказала:
– Слово-то есть, да мало ли слов? Когда молодая и входишь в силу, бывает – припечет тебе кожу. Думаешь, вот она и пришла. А после остынешь, да и поймешь, что это один концерт по заявкам. К тебе отношения не имеет.
И доверительно посоветовала:
– Ты себе голову не забивай. Хитрее станешь – целее будешь. Песни – одно, а жизнь – другое. Теперь даже подумать смешно.
Но дочери не было смешно. Мать хочет остеречь – дело ясное. Боится, чтобы ее не обидели. Но это не значит, что так и есть. Мать просто не встретила человека.
Конечно, это несправедливо, что у красивой здоровой женщины сложилась такая скучная жизнь. Но Вера пришла к жестокой мысли, что в этом кругу все так и выходит. Парни идут служить свою срочную, потом, загрубев, задубев, возвращаются, заводят семьи – такой порядок. А там, где порядок, не может быть ни сумасшествия, ни горячки, ни нарушения обихода. Хочешь нарушить – выйди из круга.
Однако силенок, как видно, хватало на первый шаг – второй не давался. В Москву из пригорода перебралась, но и в Москве ее жизнь осталась похожей на прежнюю, неторопливую, устроенную раз навсегда. Хотела учиться в институте, но дальше училища не пошла. И замуж вышла не от восторга, не от внезапного помешательства. Геннадию хватило настойчивости. Мать все-таки оказалась правой.
Геннадий был тверд, как железный обруч. Мал ростом, могуч, широк в кости. Казалось, что катится по земле увесистый крутобокий бочонок. Был уважаемый человек – наладчик высокой квалификации. Своим положением гордился: «Значит, мне дан такой талант. В универмаге его не купишь». При этом не забывал напомнить, что сам себя сделал – день за днем.