Пойми, что хуже
Печальной правды неизвестность.
Сураев почувствовал, что краснеет – и неизвестно отчего.
– Я больше хорошее вспоминаю, Сашок. Обмен опытом – это было хорошо, х‑ха! Тепэрь-то опыта достаточно, правда? Послюшай, не в опыте тепэрь проблема, а? – Генка прямо таки искрится самодовольством. Если и не смахивает пока, чертяка, на старого сатира, то лет этак через пяток вполне созреет. Если, конечно, те самые проблемы не возникнут… —Приходи утром, Сашок. Есть для тебя работенка, денежная. И, скорэе всего, смогу вывезти тебя отсюда. Долг платежом красен, вэрно? Пока врэменно, но…
Дверь распахнулась, и шарага однокурсников ввалилась на кухню. Красные, размякшие, довольные. Как мало всё-таки людям нужно! Пашке вот… Глаза горят, руки летают, как у местного актера в итальянской пьесе:
– …а я теперь, как лох, остался с одним пейджером!
– Что такое пейджер? – пробормотал Сураев. Никто, на счастье, не услышал, и он без ущерба для своей репутации протолкался из кухни. Обещание Генки поразило Сураева, его потянуло обдумать сказанное наедине – пусть в первой прикидке пока, начерно…
Захлопывая за собой дверь туалета, по моде восьмидесятых добровольно присоединенного к ванной, он коротко выдохнул и с наслаждением набрал в грудь воздух. Там курили кой чего покрепче «Примы», вот и расслабились напоследок.
Коллеги уже топочут на лестнице. Сураева не удивило, что Пашка никому не предложил остаться у него: здесь, в «дэржавной» зоне, менты воскресили свирепый советский закон, по которому за такое нарушение паспортного режима можно схлопотать отсидку. Любопытно, помешали ли эти строгости проникновению в зону «российских террористов»? А нарвутся гости на патруль – ну, чем это грозит? Подумаешь, перекантуются в кутузке… Хватит об одном и том же! Уже ведь перебирал возможные неприятности. Ещё, правда, денег можно лишиться (но кто, спрашивается, выходя вечером, берёт с собой деньги?) да получить, ежели не повезёт, прикладом по ребрам… нет, иностранца наверняка постесняются. Так что Пашка, не предложив переночевать, поступил, как и следовало ожидать от него. Удивительно только, что этот трус не притворился вусмерть пьяным и вышел проводить. Или из-за Милки? А с него станется: Танька в Москве, «теперь я турок, не казак»… При чем тут турок? Ну, Толян, да ты у нас сегодня вроде Демосфена. Лишь бы не Пифии…
– …А с Железной Бабой, Генуля, целая история приключилась.
– С бабой? Х‑ха! Вечно у тебя, Толик, истории с бабами!
– Да не, та железная, ну, монумент Родины-матери, и обязательно с мечом… Коммунисты к тому сраному тысячелетию поставили…
– Фи, Толик!
– Прости, Милочка-Людмилочка… А Бабу наши, «дэржавные» то бишь, завалили прямым попаданием в первые же дни боев. Эх, картинка получилась! – по телевизору много раз показывали, и с замедлением, пока не надоело. Я, как в первый раз увидел, сказал себе: вот, брат, и сбылась твоя мечта шизофреника!
Резкий холод двора, а за углом – уже скорее приятная ночная свежесть. Сураева шатнуло. Черт! Немедленно мобилизоваться! Кому ж ещё? Кто здесь всех трезвее? Генка, пожалуй, но он теперь чужой, гость… Взять Толяна под руку? Обойдётся… До метро всего два квартала и не меньше получаса до закрытия. И что бы мы все тут делали, в Киеве, если бы войска ООН сразу же не захватили бы линии метро и телефонные станции?
– …на железную её задницу столько лет любовался. Ведь у меня окно – это в той квартире, что до развода, – прямо на неё выходило. Днём ещё так сяк, а вот ночью – везде тёмнота, а гомерический зад сверкает под прожекторами.
– Х‑ха! Героический зад! Тебе что – и секс уже не…
Когда впоследствии Сураев пытался возвратиться к этому мгновению, казалось ему, будто искорку, красно замерцавшую на противоположной стороне тёмного ущелья Прорезной, он разглядел сквозь веки, а смотрел на кренделя, что выписывали рядом на мостовой огромные штиблеты Толяна. Потом услышал свой собственный истошный вопль «Ложись!» и осознал, что летит в ноги Милке, следующим движением намереваясь оттолкнуть её за фонарный столб. Защелкало, заскрежетало, басисто завыли рикошеты. «Ротный пулемет», – отметил Сураев, вдавливая нос в жесткую ткань рукава, и тут же отпрянул. Локоть ожгло, а страшные звуки ушли за спину и смолкли. Остался тонкий визг.
«Возвращается к сбитому отдачей прицелу», – не словами, а картинкой какой мелькнуло в сознании, и он, схватившись сам на ноги, заорал:
– Всем за угол, за стену!
И замер. Потому что все они лежали, прижавшись к брусчатке, и один только Генка Флоридис, упрямый грек, не выполнил ещё и первой команды. Только сейчас, медленно складываясь, опускается он на землю, и на лице его застыло удивление.
Конечно же, тогда, в тёмноте, Сураев не смог бы разглядеть это выражение лица – разве что после, когда, ещё перед «скорой», прикатили умоновцы и врубили во дворе фары. Да, Генка удивился – и это не худший вариант из того, что может человек почувствовать в свой последний миг. А тогда, на улице, Сураев, втянув голову в плечи, потащил Генку во двор. Уложил в безопасном месте и осторожно ощупал свой левый локоть: нет, не показалось, что боль проходит – и рукав цел. Визг прекратился.
Милка стоит рядом, зажав рот обеими руками. Пашка, уже из квартиры, кричит:
– Какая разница, хто говорыть? Ну, Павло Золоторив. Тут застрэлэно значного дияча ООН…
Глава
2
Хижина, хижина! Стенка, стенка!
Слушай, хижина! Стенка, запомни!
Из древнеаккадского заклинания.
Поздним уже утром отпирая замки квартиры, Сураев провозился дольше обычного: хмель, само собой, давно уже выветрился, но глаза после ночи в отделении полиции словно песком засыпало. В комнате, не снимая кроссовок, плюхнулся на кровать. Рука, опустившись, привычно поискала горлышко бутылки, потом бессильно повисла. Нет надобности, сегодня заснет и так. Смешно, однако он по пальцам мог пересчитать такие вот бессонные, на ногах, ночи, что случались у него на гражданке, – да и другие, не на ногах которые, тоже… Ярче других запомнилась ночь школьного выпускного: на полном тогдашнем серьёзе, со скучным, под присмотром пьяноватых учителей, праздничным столом, с выходом на рассвете к Днепру – и даже с беготнёй вдвоём, за руку, с толстенькой одноклассницей по Владимирской горке. Ну будто в клипе (как они тогда назывались?), его тогда постоянно прокручивали по телику, там ещё парочка пела: а я, мол, «россияночка, дружба в нас».
А вот университетский выпускной не запомнился, а, скорее всего, его просто и не было. Слишком уж разобщенным оказался курс, и граница между общежитскими, иногородними и маленькой группой городских не сгладилась, как обычно, к выпуску, а только резче пролегла. «Жлобы» пришли на факультет с солидным рабочим, а то и партийным стажем, из армии или из «органов», иные по направлениям горкомов комсомола. Философия для них была и осталась скопищем цитат из «классиков», подлежащим зазубриванию. «Фраерков» они подозревали (и не без оснований) в поступлении по блату и не считали зазорным доносить на них, как, впрочем, и друг на друга. Во всяком случае, именно доносами однокурсников объясняли городские «фраерки» свои неприятности – и вряд ли ошибались. Последствия не были серьезными. Не потому ли, что интерес к учениям западных идеалистов факультетская «тройка» (декан, парторг, профорг) предпочитала относить на счет профессиональной любознательности? Куда более весомым смягчающим обстоятельством было снисходительное равнодушие «фраерков» к идеям местного национализма, да и пользовались тогда они все – и Толик Басаман тоже – почти исключительно русским языком. Толян, тот, правда, вначале тусовался с общежитскими больше, и Сураев долгое время подозревал, что он примкнул к «фраеркам» из-за Милки только. А из-за Милки тогда и не такое можно было совершить. Один дурак сиганул в Днепр с Пешеходного моста, спиной шлепнулся, еле вытащили…