Литмир - Электронная Библиотека

<…> князья и их свита пытаются подражать двору Людовика XIV (не имея для этого средств) и говорят по-французски. Немецкий – язык низших и средних слоев – тяжеловесен и неуклюж. Лейбниц, единственный придворный философ Германии, единственный великий немец этого времени, имя которого получило признание в придворном обществе, говорит и пишет по-французски или на латыни и лишь изредка переходит на немецкий. Как и многих других, его занимает проблема языка, а именно, вопрос о том, что можно было бы сделать с этим корявым немецким наречием. Французский язык распространяется, у княжеских дворов его перенимает высший слой буржуазии (Элиас 2001, I, 66).

На примере литературных вердиктов Фридриха II, вторившего Вольтеру в осуждении Шекспира и «варварской» немецкой словесности, Элиас разбирает «придворные воззрения» на литературу:

<…> духовная традиция, в которой он [Фридрих] вырос и которая находит выражение в его речениях, является общей традицией «хорошего общества» Европы. Это – аристократическая традиция донационального, придворного общества. Он говорит на языке этого общества – по-французски. <…> To, что Фридрих Великий говорит о Шекспире, на самом деле соответствует модели и стандарту того мнения, что было общепринятым в говорящем по-французски высшем обществе Европы. <…> То, что его политика была прусской, а вкусы и традиция – французскими, точнее, придворно-абсолютистскими, не так уж парадоксально, как может показаться с точки зрения господствующих ныне воззрений, предполагающих национальную замкнутость. Это можно объяснить своеобразной структурой придворного общества, где политические позиции и интересы были самыми различными, а сословная позиция, вкус, стиль, язык – одними и теми же по всей Европе (Там же, 68–69).

Как и его современник Пумпянский, Элиас рассматривает историю литературы XVII–XVIII вв. на фоне общеевропейского абсолютизма и космополитической культуры дворов. Этот подход разворачивается и в статье Лотмана о «Езде в остров любви», отправляющейся от огромного удельного веса переводов в русской словесности XVIII в. Вопрос о культурных функциях «литературной трансплантации» Лотман ставит на примере переведенного Тредиаковским прециозного романа, призванного пересадить на русскую почву механизмы социального функционирования великосветской словесности.

Лотман и Элиас равно связывают функции светской литературы с кристаллизацией абсолютистского порядка. Элиас выводит растущую значимость назидательной литературы из «плодотворного переходного периода, продлившегося от радикального ослабления средневековой социальной иерархии и до стабилизации иерархии эпохи Нового времени» (Там же, 135). Переформирование социального порядка открывает новые пространства для текста и автора:

Помимо всего прочего, данная ситуация давала шанс на социальный подъем и самому Эразму, и всем представителям небольшого слоя бюргерской интеллигенции, гуманистам. Ни раньше, ни позже у представителей этого слоя не было такой возможности снискать уважение, обрести духовную власть и свободу творчества, дистанцироваться от всего происходящего (Элиас 2001, I, 135).

Сходным образом Лотман толкует и стратегию молодого Тредиаковского, переносящего на русскую почву французские модели бытования литературы. «В то время как абсолютистское государство укрепляло и культивировало принцип сословной иерархии», Тредиаковский находит во французском салоне XVII в. образец социального пространства, где низкородный литератор мог «быть любимым, ласкаемым, делаться предметом обожания и зависти, сняв с себя проклятье низкого происхождения» (Лотман 1992б, 26). Как и Элиас, Лотман подчеркивает историческую хрупкость этой модели:

Вопрос о положении плебея в сословном обществе сделался в России второй четверти XVIII в. чрезвычайно острым. Идеологи петровской эпохи склонялись к тому, чтобы в сословиях усматривать лишь разные профессии, своеобразное разделение функций по служению государству. <…> Однако реальная политика противостояла демагогическим декларациям и утопическим надеждам, и поколение 1730‐х гг., с горечью или радостью, убедилось, что новая Россия – Россия сословная, где над массой крепостных «нелюдей» возвышаются люди первого, второго или третьего сорта. Разрыв между надеждами и реальностью сделался трагедией жизни Ломоносова. Он же определил интерес Тредиаковского к прециозной утопии (Там же, 26–27).

Итак, и статус авторов, и культурную функцию их текстов Элиас и Лотман вписывают в вопрос о сословной иерархии, постепенно складывающейся в ходе раннего Нового времени в структуры абсолютистской монархии (воплощенные в России Табелью о рангах).

Хотя двор выступает арбитром вкуса, писательство оказывается в Германии делом «говорящей по-немецки, принадлежащей к среднему классу <…> немецкой интеллигенции», рекрутировавшейся «из бюргерства при княжеских дворах, чиновников (в самом широком смысле слова) <…> мелкого дворянства» (Элиас 2001, I, 64). В посмертно опубликованной работе конца 1930‐х гг. «Ломоносов и немецкая школа разума» Пумпянский так определяет социальный тип ученых немцев-космополитов, служивших в Петербургской Академии наук: «<…> интеллигент (преимущественно бюргерский, очень часто плебейский), специализировавшийся в обслуживании дворянской монархии и даже в создании ее ведущих стилей» (Пумпянский 1983, 7). Сходным образом пишет о первых русских литераторах Гуковский: «<…> они были мастерами цеха культуры и вовсе не хотели быть интеллигентами в том смысле, как ими были писатели последующей эпохи. Они пошли на службу чуждому им делу, чуждому классу, видя в этом классе гегемона в политике и в культуре и не зная других возможностей строить культуру» (Гуковский 1936, 12). Одновременно с Гуковским П. Н. Берков в книге «Ломоносов и литературная полемика его времени» (1936) вписывает литературную борьбу середины XVIII в. в историю двора и придворных группировок.

Вслед за своими учителями и предшественниками Лотман рассматривает в этой перспективе Тредиаковского, который по французскому образцу объявляет двор средоточием языка и литературы:

Ведь не реальный русский двор 1735 г., а тот, что должен возникнуть, когда модель двора Людовика XIV будет перенесена в Петербург, имел в виду Тредиаковский, когда в «Речи о чистоте Российского Языка» утверждал, что украсит русский язык «Двор Ея Величества в слове ученейший и великолепнейший богатством и сиянием. Научат нас искусно им говорить и писать благоразумнейшии Ея Министры и премудрыи Священноначальники» (Лотман 1992б, 28).

Б. А. Успенский в первопроходческой книге «Из истории русского литературного языка XVIII – начала XIX века (Языковая программа Карамзина и ее исторические корни)» (1985) демонстрирует связь языковых стратегий Тредиаковского с «социолингвистическим расслоением общества» и, конкретнее, – с идеей «наилучшего употребления двора и людей искусных» (Успенский 2008, 119). В. М. Живов в важнейшей работе «Первые русские литературные биографии как социальное явление: Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков» (1997) сводит заключения Пумпянского и Лотмана с выкладками Элиаса и связывает становление светской словесности в середине XVIII в. с параллельно формирующимися структурами придворного общества и патронажа (см.: Живов 2002а). В более раннем труде «Язык и культура в России XVIII в.» (1996) Живов располагает секулярную словесность середины XVIII в. в пространстве политико-теологического «культурного синтеза абсолютизма», предполагающего «единую государственную культуру, в которой и светская, и духовная сферы одинаково подчинены всеобъемлющему единовластию просвещенного монарха». Исследователь пишет:

Носителями этого нового ощущения был тот «народ уж новый» (Кантемир, I, 46), который был рожден петровскими преобразованиями и освоил их как свое законное наследие. Ими и была создана европеизированная культура императорского Петербурга, и в рамках этой культуры конфликт между церковью и государством представлялся исчерпанным. <…> Центром императорского Петербурга был двор. Он был не только средоточием новой культурной жизни в ее конкретных проявлениях, но и реализацией <…> культурного абсолюта <…> В парадной жизни двора духовная иерархия занимала столь же твердое место, как и иерархия светская. Культура европейского абсолютизма, насаждавшаяся двором, наряду с компонентом светским содержала и компонент духовный. Духовник императрицы, законоучитель наследника престола, придворный проповедник были такими же литературными агентами двора, как и сочинитель торжественных од или академических приветствий (Живов 1996, 368–370).

7
{"b":"687231","o":1}