Когда Ахилл играл, свет падал ему на лицо, и я видела странные отметины на его коже. Участки на лбу и на щеках, закрытые шлемом, были чуть светлее открытых участков вокруг глаз и рта, как будто шлем стал частью его и сросся с кожей. Быть может, я преувеличиваю… Я как-то поделилась наблюдением с Ифис, и хоть она сразу догадалась, что я имела в виду, но сказала, что сама не обращала на это внимания. Мне же эти полосы на лице Ахилла казались наиболее примечательной его чертой. Мне однажды заметили: «Ты никогда не упоминаешь о его внешности». Так оно и есть – мне непросто это дается. Возможно, в то время он был самым красивым из живых людей – и определенно самым жестоким. В этом и была трудность. Как провести грань между красотой тигра и его свирепостью? Или между грацией гепарда и стремительностью его атаки? Вот так же и с Ахиллом – красота и ужас были двумя сторонами одной монеты.
Пока он играл, Патрокл сплетал кисти у подбородка и молча слушал или рассеянно гладил за ухом любимого пса, что сидел, глядя на хозяина, или лежал у его ног. Время от времени пес взвизгивал во сне, как будто гнался за воображаемым кроликом, и Патрокл улыбался. Ахилл поднимал глаза и смеялся, а затем вновь погружался в игру.
Все песни были о бессмертной славе, о героях, погибших на поле брани или (куда как реже) вернувшихся домой с триумфом. Многие из этих песен я помнила с детства. Еще маленькой девочкой пряталась во дворе, хотя давно должна была спать, и слушала, как во дворце поют и играют на лирах. Примерно в том возрасте я думала, что эти волнующие сказания о доблести и приключениях открывали мне двери в мое будущее. Но я стала немного старше – в десять или одиннадцать лет, – и мир стал смыкаться вокруг меня, и я поняла, что песни предназначены моим братьям, а не мне.
Пленные женщины обычно выходили из хижин и садились у ступеней веранды послушать пение Ахилла. Его голос завораживал, и отзвуки песен разносились по всему лагерю. Но в конце концов песня затихала, и несколько мгновений никто не двигался с места и не прерывал молчания. Затем бревно в очаге выбрасывало сноп искр, Ахилл устремлял взор на Патрокла и улыбался.
Это был знак. Мы все поднимались. Патрокл с Ифис уходили. Я слышала, как они шепчутся в коридоре, и гадала, каково это все для нее. У нее отняли близких, отняли дом, и Патрокл был частью этого. Как она смогла полюбить его?
Ахилл принимался сбрасывать с себя одежду, но не спешил и то и дело возвращался к лире. Я лежала с закрытыми глазами и слушала, вдыхая запах смолы. Затем под веками темнело, и я уже знала, что он посыпал огонь пеплом. Еще через мгновение кровать прогибалась под его весом.
Не знаю, если бы я сумела сблизиться с ним, заговорить, быть может, у нас бы что-то и получилось. Но возможно – и даже более вероятно, – что любой отклик с моей стороны мог вызвать вспышку гнева. Это был тайный ритуал, который совершался в молчании и под покровом темноты. И вот я каждую ночь лежала под этим человеком – не вполне мужчиной, скорее капризным ребенком, – и молилась, чтобы все поскорее закончилось. А после, окоченелая, словно труп на погребальном костре, ждала, пока он не уснет, чтобы самой отвернуться к стене. И молилась о переменах. Каждое утро и каждую ночь я молила богов, чтобы моя жизнь изменилась.
8
Кажется, я первой в лагере увидела жреца.
Я вышла к морю и брела вдоль берега, пока не оказалась у кораблей Одиссея, выставленных на подмостках сразу за ареной. Остановилась, чтобы оценить пройденный путь, – и тогда увидела его, жреца. Он направлялся прямо ко мне, и по раскаленному песку за ним тянулся след валких шагов. Седовласый, покрытый пылью, он выглядел измотанным, словно провел в пути несколько дней, а то и недель. Его шатало из стороны в сторону, и ветер трепал складки его робы. В первый миг я приняла его за морехода, но затем увидела, что его посох увит красными лентами Аполлона, и одежды, пусть грязные и измятые, сработаны из лучшей шерсти.
Когда между нами оставалось всего несколько шагов, он замешкался, словно не знал, как обратиться ко мне. Его можно было понять: молодая девушка, в богатых одеждах, одна и без вуали… Если б он увидел меня в городе, то знал бы наверняка, кто я такая. В ту же секунду я прониклась к нему злобой. Да, старик, я из тех самых, хоть и не по своей воле.
– Дщерь, – начал он неуверенно. – Ты укажешь мне на стан Агамемнона?
Я повернулась и показала налево, но в этот момент между кораблями показался кто-то из воинов Одиссея и спросил старика, что ему нужно. Жрец ответил, что явился просить владыку Агамемнона принять выкуп и вернуть ему дочь. Я поняла, что он, должно быть, отец Хрисеиды. Воин отправился к жилищу Одиссея, чтобы доложить обо всем, и вскоре появился сам Одиссей.
Я со всех ног бросилась в стан Нестора и застала Гекамеду в ткацкой хижине. Пока я рассказывала об увиденном, станки один за другим замирали, и женщины собирались вокруг нас, чтобы обсудить появление жреца.
– Ему придется отпустить ее, – сказала Гекамеда.
– Едва ли, – возразила я. – Это Агамемнон – он никому и ничего не должен.
Весть о появлении жреца переходила из уст в уста. К тому времени, когда я пришла на площадь, она облетела весь лагерь. На арене уже толкались, возбужденно переговаривались мужчины.
Я оказалась на арене впервые с того раза, как войско преподнесло меня Ахиллу. Воспоминания о том дне были так ужасны, что я с трудом подавила в себе желание развернуться и уйти. Я была не единственной женщиной: Рица стояла под статуей Зевса, скрестив руки на груди. Я помахала ей, но мы стояли слишком далеко друг от друга, чтобы заговорить. Воины все прибывали, вытягивали шеи, пытаясь разглядеть, что происходит. Когда появился сам Агамемнон, поднялся одобрительный гул. Арену окружали статуи богов, и их обветренные, облупившиеся лики безучастно взирали на происходящее.
Я огляделась в поисках удобного места, откуда смогла бы смотреть поверх толпы. Краем глаза уловила движение. Это была Хрисеида; она стояла на вершине дюны, под искривленным деревом. Я поспешила к ней. Когда подошла ближе, то увидела, что одна сторона ее лица пылает красным, и глаз обильно слезится. Хрисеида прикладывала к этому месту краешек вуали, но ничего не сказала об увечье, поэтому я тоже промолчала. Просто обняла ее, и мы стояли, глядя поверх голов на арену. Хрисеида взяла мою руку, и по телу ее пробежала легкая дрожь, когда она увидела отца стоящим у портала.
* * *
Хрисеида впилась пальцами в мою руку. Ее седовласый отец, жрец Аполлона, вышел в центр арены, держа перед собой посох, увитый алыми лентами. Толпа мгновенно притихла. Налетел ветер, поднял столб пыли, но уже через пару мгновений пыль осела. Когда жрец заговорил, новый порыв ветра растрепал его седые волосы. Сначала он торжественно приветствовал Агамемнона, выразил надежду, что Аполлон и остальные боги даруют ему победу, что он разграбит город Приама и вернется домой с богатствами Трои…
– Только верни мне мою дочь.
После всех приветственных речей эта просьба повергла всех в смятение. Внезапно мы оказались в ином мире, где отеческая любовь к дочери значила больше, чем все награбленные сокровища. Но Агамемнон принес в жертву собственную дочь ради попутного ветра на Трою. Мною овладела тревога за старика и за Хрисеиду. Мгновение казалось, что горе окончательно сломило жреца, но затем он нашел в себе силы продолжить. Он привез с собой богатый выкуп в трюме корабля, стоящего на якоре в гавани. Со слезами на глазах жрец молил Агамемнона принять дар.
– Прошу, владыка Агамемнон, позволь забрать ее домой.
Слезы старика всем запали в душу – равно как и размер выкупа. Сентиментальность и алчность – греки любили слезливые истории почти так же, как золото.
– Прими выкуп! – кричали они. – Верни несчастному дочь!
И затем, несколько запоздало:
– Почти богов!
Толпа пришла в возбуждение, заколыхалась, и воины гудели в унисон: