Я скрипел половицами и трогал пыльные вещи. Пахла сладким кагором иконка, писанная на стекле и нехитро украшенная фольгой. Бабушка её тут же выставила на улицу, чтобы кто-нибудь забрал. Из зева холодной печки кисло несло копотью, но когда в ней затрещали берёзовые поленья, она, выдохнув по-бабьи «ах», окутала избу першистым дымком, который растёкся пластами.
Покупая пять стен с русской печкой и шесть соток запущенного сада с покосившимся забором, бабушка, не ведая того, купила сливовое небо с крупными звёздами-антоновками, стучащими по крыше, серебряный осколок реки в крапиве и еловый ветер, который накатывал внезапно из-за холма. А ещё пьяного соседа, который клянчил деньги…
Мы были здесь первые дачники. Как-то прошлись по деревне в сторону сельмага, и какие-то глуховато-бородатые старики, тыкая в нашу сторону клюками, прокричали друг другу в уши: «Татары приехали! Оне свянину ня ядят, водку ня пиют».
Но бабушка быстро нашла общий язык с местными. Утром пекла очпочмаки[9] и, накрыв их в китайском тазике «Дружба» салфеткой, угощала артель высокомерных статных рыбаков. Они причаливали к мосткам часов в семь утра и начинали молча выпутывать из сети жабры лещей. Мелочь бросали в алюминиевые поддоны и отправляли в магазин на реализацию, то, что покрупнее, уходило налево. Ну а отдельные экземпляры, достойные краеведческого музея или ресторана речных деликатесов, оказывались на полу нашей дачи. Красавцы-лещи, отливая кольчугой, скользили в сенях от стенки к стенке, забивая хвостами метровую щуку, завёрнутую в лопухи. Стерлядки любопытно высовывали носы из ведра. Помню, как бабушка потрошила им белые животы. Чёрная икра в золотистой плёнке быстро наполняла эмалированную кастрюльку. Сверху на неё снежком ложилась крупная соль…
Как-то огромный сом, пролежав сутки (ждали, когда уснёт), выбил нож из рук бабушки и дал ей такого леща, что она отлетела в угол. Сбегала к соседу, и тот явился, косматый, с большим топором. За работу палачу дали голову.
Потихоньку вслед за нами в деревне стали появляться и другие дачники. Угрюмые бушлаты и телогрейки потели рядом с яркими шортами и майками. Однажды, о чём потом долго судачили местные тётки, в сельмаг в одном купальнике вошла девица, но ей ничего не продали. Выгнали взашей, как полуголую из храма. Махровая деревня опешила от нашествия казанцев. Повсюду бойко застучали молотки, расцвели странные цветы и садовые культуры. Не ведали здесь до сих пор о существовании облепихи, кабачков, патиссонов, болгарских перцев и брокколи. Им и репки хватало!
Вскоре на нашем участке появился шабашник. Он разобрал баньку, которая стояла впритык к избе, чтобы собрать её в дальнем углу за крыжовником. Затем отодрал полопавшийся шифер и прогнившие доски на крыше дома, снял тяжёлые ворота, которые просели, взял аванс и… исчез.
– Такое с ним бывает, – успокаивали знающие соседи.
И вот, натягивая на щели в крыше целлофан, я нашёл в чердачном хламе амбарную тетрадь, прошитую суровой нитью. В ней лежал забытый химический карандаш. Кто-то оставил на первой странице загадочную запись: «17 авг. Угрим исчо пуд соли взял. Вернуть обещалси хвостами».
Я не удержался и тоже кое-что написал. Так у меня появился дневник: «Наконец-то мы на даче! Добирались на машине, было много вещей. Жарко. Проехали погост, где лежит наш сосед, замёрзший в крещенские морозы в собственном огороде. Ухабистая дорога, крапива с человеческий рост, побеленный известью магазин. Мужик в мятом пиджачке тащит мешок с визгливым поросёнком. Кажется, всё так и было сто и двести лет назад».
Пыльный свет чердачного оконца освещал листы, вобла золотилась на проволоке, бабочка-капустница устало билась о стекло. Я точил стёклышком карандаш…
«На чердаке от прежних хозяев остался шестилитровый самовар с медалями на груди. Я почистил его крошкой красного кирпича, залил родниковой водой, растопил шишками, даже приготовил яловый сапог, но он не понадобился. Когда кончили пить чай, туляк всё ещё пел на радостях свою полузабытую самоварную песню. Глядя в его медные бока, я думал, что вот когда-то в них отражались иные лица, растворившиеся теперь, как кусочки сахара в бездонном стакане столетий. А сейчас отражаюсь я. И всех-то, даже худых, самовар щедро изображает по-кустодиевски краснощёкими и жизнерадостными. Было очень жаль, когда его у нас украли».
Осенью, уезжая в город, я забыл амбарную тетрадь у печи. Где-то в ноябре в дом за своим инструментом залез шабашник. Видимо, продрог, решил погреться. Развёл огонь в печке моим дневником, только одна страничка уцелела, отлетев в сторону, как осенний лист…
Клюка Аглаи
Школьные каникулы я проводил на Волге. Рыбачил, ковырялся на грядках. Бабушка просто так поваляться не давала. Часов с шести, прошептав намаз, начинала нарочно громыхать вёдрами у распахнутого окна. Июльское солнце было с ней заодно, жгло своей лупой мне плечо. Горячие зайчики прыгали через меня и исчезали в распахнутых для просушки сундуках. Бабушка, кряхтя, поливала помидоры. Можно было услышать, как мясистые «бычьи сердца» жадно пьют воду.
Я отмыкал на воротах амбарный замок и шёл купаться. Обычно в этот час народу – никого, и я входил в воду нагишом. Но в тот день на берегу с глубокими порезами от хребтов дюралевых лодок скучали двое. Один милиционер в штанах, другой в юбке. Увидев меня, заспанная тётенька в пилотке даже обрадовалась. Подошла, представилась следователем Огурцовой и поинтересовалась, есть ли у меня лодка. Я показал на перевёрнутый у пристани ялик. Не объяснив толком ничего, Огурцова сказала, что они с участковым сейчас пойдут по берегу, а я должен буду грести за ними. Безропотно подчинился. Весь берег завален острыми камнями, на нём корчатся седые пни-осьминоги, среди которых вьётся узкая в одну ступню тропка. Гребу-гребу и вот вижу, как следователь, наклонившись к тёмному продолговатому предмету, подзывает меня. Оказалось, что какая-то старуха с малиновым узелком шла из одной деревни в другую и померла. Рядом валялась клюка.
Описали, как полагается, содержимое узелка: деревянный гребешок, иконка в тряпице, вышитой крестиком, а в носовом платочке денежка – скомканный николаевский бумажный рублик и медные монеты тех же лет. Прямо какая-то древнерусская старуха, выпавшая из времени!
Огурцова командует, чтобы милиционер взял покойницу за подмышки, а я – за ноги. Нагнулся, но взять не могу. Руки отказываются. Огурцова отстранила меня и сама ухватилась за синие лодыжки. Уложили старуху на мокрое дно лодки с раздувшимися червями, оставшимися после вечерней рыбалки, и я погрёб обратно.
Стараюсь не смотреть на белое пятно лица, но оно покачивается у самых моих ног, приближаясь от резких гребков ко мне ближе и ближе. Брызги из-под весла орошают мёртвые щёки. Это слёзы текут. И вдруг я с ужасом замечаю, что старуха смотрит на меня!
Боже, никогда ещё я не грёб с такой прытью. Лодка летела через Стикс. Но мозоль жжёт, весло соскальзывает. Огурцова идёт по берегу и бросает на меня презрительные взгляды. Сузившиеся зрачки старухи пытают: кто я? куда везу? Я – Харон. Шлейф брызг накрывает меня сверху. Истекаю, отфыркиваясь, как щенок. Огибая мель, выправляю по чёрному бакену лодку и несусь к фарватеру. Надо было по красному! Кручусь на месте. Огурцова, кажется, крутит у виска. Слышу, как на грузовике с лязганьем откидывают борт.
Наконец мятый нос уткнулся в берег, старуха летит на меня, я вываливаюсь из лодки на кишки и чешую. Рыбья кость впивается в задницу.
Мужики легко, как высохшее на солнце брёвнышко, поднимают старушку. Один подмигнул мне: «Не приставала?»
Затаскиваю лодку, сажаю на цепь. Переворачиваю, и вдруг из неё выкатывается мокрая клюка. Кора орешника покраснела. Коленце сучка совсем отполировалось ладонью. Верчу её в руке, намереваясь метнуть в воду, и тут вижу аккуратно вырезанный крест, а под ним буквы: «Раба божья сестра Аглая Мокея дочь из Теньков. Ходи до смерти!» Хочу догнать следователя, но уазик, газанув, исчезает за поворотом, закрывшись от меня шторкой пыли. Бреду домой. Втыкаю клюку у забора за большим смородинным кустом. Прячу, она же с крестом!