— А чем объясняется такая последовательность? — спросил Гущин. — Сперва сердце начало биться, потом появилось дыхание, а сознание — в последнюю очередь и только через час?
— Дельный вопрос, — сказал Таусен.
— И даже принципиальный, — подтвердил Рашков. — Сейчас объясню: дело в том, что не все органы нашего тела, если можно так выразиться, «живучи» в одинаковой мере. Менее всего живуч головной мозг, особенно его кора, которая и служит органом сознания. Поэтому при умирании сознание исчезает раньше всего. Потом умирают те мозговые центры, которые управляют дыханием. А сердце может жить значительно дольше. Еще две тысячи лет назад древнегреческие ученые вырезали сердце у живой черепахи, и оно билось в течение многих часов. Довольно давно делали такие опыты с сердцем лягушек. В прошлом столетии уже производили эксперименты с сердцами теплокровных животных — для этого нужно было пропускать через них кровь, нагретую до тридцати восьми — тридцати девяти градусов и снабженную кислородом. Позже ученые с успехом заменили кровь физиологическим — проще говоря, солевым — раствором. А когда стали прибавлять к этому раствору немного сахара, сердце билось сильнее и дольше.
Такие же опыты делали и с вырезанной кишкой кролика.
Кусок кишки помещали в физиологический раствор, и он жил, извивался, как в живом теле. Изолированный желудок, печень, если через них пропускать физиологический раствор, выполняли ту же сложную работу, которую они делают в живом организме.
Ленинградский профессор Кравков лучше всех разработал методику опытов с изолированным ухом кролика. Оно удобно потому, что почти лишено мяса и, значит, живет вне тела уже не часы, а многие дни, если же его высушить и потом осторожно отмочить, то и несколько месяцев.
— Так почему же, — спросил Гущин, — можно оживлять умерших только через несколько минут после смерти, а позже нельзя?
— Давайте условимся, — возразил Рашков, — выражаться с научной точностью.
Умершего человека, то есть такого, в организме которого уже наступили посмертные необратимые изменения, никакая наука не воскресит. Речь идет только о так называемой клинической смерти, то есть такой, когда еще можно вернуть к жизни центральную нервную систему. Без нее невозможно ни дыхание, ни сердцебиение в живом организме, никакая другая его жизнедеятельность.
А центральную нервную систему, как правило, можно оживить лишь через пять-шесть минут. Такие опыты давно уже делались, например, с отрезанными собачьими головами. Впервые опубликовал сообщение о таком опыте еще лет шестьдесят назад один французский ученый — Броун-Секар. Он писал, что пропустил свежую кровь через сосуды отрезанной головы собаки, потом громко произнес кличку, которую собака носила при жизни, и голова отозвалась, как умела — повернула глаза. Этому факту не поверили многие ученые — настолько это казалось неправдоподобным. А позже не раз повторяли этот опыт. Через отрезанную голову собаки пропускали ее собственную кровь, и голова жила несколько часов: двигала глазами, отделяла слюну, когда в рот вводили сухари или кислоту. Особенно удались эти опыты нашим соотечественникам — докторам Брюханенко и Чечулину и бельгийскому ученому Геймансу. Все это доказывает, что когда внешние признаки смерти уже наступили, организм в течение нескольких минут еще не мертв, в нем только происходит процесс умирания, и если нет непоправимых разрушений, его можно оживить или, выражаясь научным языком, восстановить его жизненные функции.
Для многих присутствующих объяснения Рашкова были новостью, и неудивительно, что все с таким вниманием и интересом слушали.
Странно было, что столь же напряженно слушает его Таусен, которому все эти факты из истории физиологии были давно известны.
Когда Рашков кончил объяснения, он обратил к Таусену извиняющийся взгляд. Но тот понял его и поспешил возразить:
— Нет, нет, Николай Фомич, я слушал вас даже с увлечением, и я сожалею о тех годах, которые так бесполезно провел в добровольном заточении, а мог провести у вас, среди советских людей. Вы так радушно меня приняли!
В эту вторую ночь в колхозе «Победа» Таусену плохо спалось: он лежал с открытыми глазами и думал, думал. Он был один в комнате. За окном стояла беззвездная осенняя ночь. Какое-то едва уловимое поскрипывание по временам возникало неизвестно где, и, властно перекрывая его, звучал сверчок, равномерно, как тиканье часов. Его однотонная домовитая музыка не мешала думать.
Перед Таусеном проходила его жизнь.
Уютное беззаботное детство. Тихая Христиания. Годы научной работы. Мария — его друг и помощник, ее доброе энергичное лицо… Сын… Кто знает, как сложилась бы его жизнь, если б он не потерял их? И — буря, налетевшая на мир, буря, от которой он ушел, спрятался на острове…
«Мария, — думал Таусен, — если бы это было теперь… Она могла бы жить…
Надо узнать, как они победили рак…»
И вдруг эти два молодых человека появилась на острове, и за какую-нибудь неделю все переменилось, вся жизнь сместилась, и вот он здесь, среди людей.
И он уже не тот, каким был в течение десятилетия… И совсем новая, большая жизнь раскрывается перед ним. Новая жизнь? Но ведь ему семьдесят лет. Ну так что же! Он меньше всего хочет теперь думать о смерти. В этой стране, куда он вступил вчера вечером, смерть побеждают так, как еще нигде и никогда не побеждали.
В соседней комнате тоже не спал Гущин. Он крепко уснул с вечера, но потом внезапно проснулся. Он слышал ровное дыхание спавших с ним в одной комнате Цветкова и Кнуда и старался не шевелиться, чтобы не разбудить их. В его памяти теснилось пережитое за последние две недели: поездка на Север, необычайная прелесть ночи на дрифтере, неожиданный свирепый, бешеный шторм, внезапное пробуждение на острове — в этом странном, неправдоподобном мирке, с талантливым ученым-чудаком. (А ведь Рашков верно предсказал!) И эти саамы!
Невероятная судьба Таусена, его нелепое отшельничество. Как-то воспримет он новую жизнь?!
Пожалуй, Юрий был вчера прав: материала хватит на целый роман. Разве это не благодарнейшая тема для романа — душевный перелом, который назревает в Таусене при его столкновении с новым для него миром?! Почему бы Гущину не написать и в самом деле этот роман? Ему необходимо ближе приглядеться к Таусену.
Напрасно боится Гущин пошевелиться — его друг Юрий тоже не спит, а Кнуд после всех впечатлений за день так крепко уснул, что вряд ли даже гром его разбудит.
Цветков вспоминает, как ужасно было на острове чувствовать полную оторванность от жизни. А потом — внезапный вихрь событий: борьба гигантских зверей, охота на тигров, неожиданное появление Петрова, и вот они на Большой земле… Сегодня или завтра он увидит мать и товарищей по лаборатории и вернется к работе.
Длинны на Севере осенние ночи! Еще и рассвет как следует не наступил, а часовая стрелка уже отметила начало утра. Заскрипели двери, кто-то двинул громко стулом, послышался энергичный, деловой голос Миронова. А за закрытым окном раздалось мычание коровьего стада. Много лет не слышал Таусен коровьего мычания, и в это утро он наслаждался этими негармоничными звуками, как отрадной музыкой.
На острове Таусен привык вести размеренную жизнь и вставать рано. Но события последних дней совсем выбили его из колеи. Он взглянул на свои старые карманные часы, лежавшие на тумбочке у кровати. Давно уж он не вставал так поздно!
— Ну, дорогой Таусен, сегодня мы с вами прощаемся, — сказал Рашков за завтраком.
— Как? — насторожился Таусен.
— Сейчас после завтрака я улетаю.
— А я так привязался к вам! — вдруг с какой-то странной для него самого горячностью воскликнул Таусен.
— Мы и не расстанемся надолго, коллега, — ответил своим густым, веселым баском Рашков. — Но сегодня вы, пожалуй, сами не согласитесь со мной улететь. Я слышал, вам собираются показать здесь много интересного. На побережье, и очень близко, есть кое-какие предприятия, связанные с моей работой. Я поручил моему другу, Юрию Михайловичу (Цветков весь вспыхнул: это впервые Рашков назвал его своим другом), проследить там кое-какие результаты…