Впрочем, с другой стороны, средняя продолжительность жизни в нынешней России сползла с семидесяти годов на шестьдесят четыре, пятьдесят восемь это уже совсем рядом с чертой, которую специалисты в области статистики называют возрастом смерти. Россия начала хиреть, и вместе с Россией хирел и типичный её представитель - Роман Олегович Бобров.
В поликлинике, перед тем как угодить в больничную палату, он пробовал сопротивляться: "Какая больница? Да господь с вами! Меня же с работы выгонят! Позвольте, я уж лучше полежу дома. Ну, позвольте..." Но участковый врач - краснолицый, бровастый и, судя по всему, крепко пьющий мужчина - так глянул на Боброва, что тот сжалился и мигом стал маленьким, как ребенок.
- Значит, так... Если ещё раз возникнете с фразой "Какая больница? Разве можно?", я вызову "скорую помощь", погружу вас в неё и отправлю прямиком в палату. Без заезда домой. Понятно? - решительно заявил врач.
- Понятно, - согласно кивнул несколько опешивший от такого железного напора представителя "самой гуманной профессии в мире" Бобров.
- Вы поймите, сердце у вас износилось настолько, что может остановиться в любую минуту, сосуды произвестковались - их надо менять метрами, целыми метрами, - краснолицый доктор энергично вздернул указательный палец, - в почках уже не камни, а булыжины, их надо дробить, растворять, размягчать... не знаю, что надо делать, в больнице вам скажут! Так что не играйте больше в поддавки со своим здоровьем, я не хочу за вас отвечать... Либо вы едете в больницу сами, либо я вас отправляют туда силком. На "скорой". Либо - либо, выбирайте... третьего не дано.
- Поеду сам.
- Хорошо. - Врач остыл так же быстро, как и раскалился, заполнил типовую бумажку - направление в больницу, не глядя протянул её Боброву: - В регистратуре поставьте печать и - с богом! Следующий! - рявкнул он по-фельдфебельски басовито, прошибая своим голосом дверь, и верно ведь, прошиб - облезлая дерматиновая дверь перед Бобровым готовно распахнулась, на пороге появилась тощая девица в потертых черных джинсах.
Бобров пропустил её, вышел, подслеповато глянул в длинный конец коридора, где кучками напротив дверей сидели люди, посмотрел свои руки желтоватые, с болезненной влагой, проступившей из крупных пор, затяжно вздохнул.
Был Бобров инженером, специалистом по городскому хозяйству, хорошо знающим свое дело, а вообще-то являлся тем самым винтиком, на который никогда не обращают внимания, но без которого всякая большая сложная машина вдруг начинает прокручиваться вхолостую. Он ещё раз вздохнул - расстроенный был, сунул в карман направление, подписанное краснолицым эскулапом, и поехал домой - надо было собирать вещи и ничего не забыть, чтобы в больнице чувствовать себя человеком. Не то ведь забудешь кипятильник или бритву - и все, уже полуголодный ходишь, без промежуточного, между обедом и ужином, чая, и неряшливый, как разбойник-волосан, вытаскивающий в подъездах газеты из почтовых ящиков...
Жены дома не было - она работала в коммерческой структуре, делающей деньги из воздуха, часто задерживалась, случалось, приходила домой нетрезвая, пахнущая табаком, мужским одеколоном, коньяком, ещё чем-то деньгами, что ли, дважды вообще возвращалась под утро, с припухлым красивым лицом - Людмила выглядела много моложе своих лет, в ней текла далекая янычарская кровь. Один из её предков, бравый запорожский сечевик, привез себе "коханую" из-за моря, из Турции, - такие женщины до семидесяти лет остаются тридцатилетними, а потом разом сдают, превращаясь в рухлядь. Возвращаясь домой под утро, Людмила вызывающе щурилась на Боброва, ожидала, что тот начнет упрекать.
А он ничего не говорил, молча открывал жене дверь и уходил в свою комнату.
Однажды она ему бросила со странным сожалением:
- Ты даже слова резкого сказать не можешь, а уж уда-арить... - Жена замолчала, подыскивая нужное определение, и, видать, подыскала, но не высказала его вслух, лишь сощурила презрительно глаза и вздохнула.
Да, в ней вон через сколько времени проступила заморская кровь, цыганская таинственность, вороватость - и это было, как было и странное желание ощутить боль от крепкой мужской руки. А Бобров не мог причинить боль, он вообще не мог ударить человека.
- Эх, ты! - добавила жена в тот раз, хотела отодвинуть Боброва в сторону, но он резко, по-солдатски, на одной ноге развернулся и ушел к себе - прямо из-под руки ушел, такое осталось у жены впечатление.
Дальше - хуже. Жена иногда задерживалась нарочно - никто её нигде не задерживал, ведь она была хоть и красива, но уже не та смазливая девчонка, на которую, как на сладкую ягоду, слетались разные любители "клубничного промысла" - у неё и лицо обвяло, и губы пошли морщинками, и глаза из сочных, зеленых, будто у лешачихи, превратились в блекло-бутылочные, мутноватые. И вновь повторялось старое: жена, пахнущая табачным дымом, водкой, с размазанной помадой на губах, мятая, улыбалась, глядя на Боброва в упор, ожидая, что муж в конце концов взорвется, но муж не взрывался, лишь запирался у себя в комнате, этим все и заканчивалось.
Зарабатывал Бобров раз в шесть меньше жены, хотя без его мозгов, без его рук в Москве бы в тоннелях никогда не просыхала вода, а в дождливые дни и в пору таяния снега эти подземные прогалы можно было бы вообще одолевать лишь на катере - тонули бы не только легковушки, тонули бы и огромные грузовики, из кранов на кухнях текла бы навозная жижа, а из туалетов нельзя было бы спустить дерьмо. Но что делать, раз время пришло такое, когда мускулы банковского охранника стали стоить дороже мозгов профессора, а ловкость умеющего хорошо обманывать палаточника ценится ныне выше честности врача и производственной хватки инженера.
А если брать разные накрутки, премиальные, отпускные, "пайковые", "дорожные", "обеденные" и прочие прибавки, то заработок Людмилы был не в шесть, а в шестнадцать и даже в двадцать шесть (и такое случалось) раз выше заработка инженера Боброва.
У них была дочь Лена - милое существо, заставляющее сердце отца останавливаться от теплого восторга. Но вот подошел возраст, и Лена стала другой, а Бобров её другой никак не воспринимал, она для него все оставалась ребенком. Он не представлял, что дочку будут хватать волосатые бесцеремонные лапы порочных юнцов. Он надорвал себе душу, оберегая её от посягательств, рассчитывал на благодарность дочери, но достиг обратного. Дочь, повзрослев, отшатнулась от отца - встала на сторону матери. Мать была ей ближе, чем отец, и это было понятно: Боброву не удалось обмануть природу.
И все равно людей ближе, роднее, чем Людмила с Ленкой, у него не было. Он никогда не сможет сказать резкого слова Людмиле не потому, что благодаря чужой, очень злой воле стал практически её иждивенцем, лишним человеком, которого она кормит, а раз кормит, то, значит, имеет право определять, как ей жить, с кем жить, наставлять мужу рога или нет, и так далее; не потому, что у него слабая воля и сам он - червяк, лишенный внутренней твердости, а потому, что любит их. Людмилу любит, а Ленку, дочку... Очень любит!
Если бы не любил, не прощал бы жене её художества, мигом порвал бы, разменял бы квартиру, либо, надавав ей по щекам, ушел к другой женщине. В их громоздкой, имеющей свои пункты во всей Москве конторе работало немало одиноких женщин, заглядывающихся на него, опрятного привлекательного мужчину. И уж наверняка, если бы он обратил внимание на какую-нибудь из них, у него не было бы проблем...
Квартира встретила его проволглой тишью, теплом, запахом женского "парфюма" - духами, пудрой, кремами пропиталась не только прихожая, но и гостиная - центральная комната с круглым раздвигающимся столом, предназначенным для обильных и шумных застолий. Бобров улыбнулся тихо, но улыбку обрезала резкая боль, он даже скорчился от нее, втянул сквозь зубы воздух, стараясь погасить её или хотя бы остудить, но боль не проходила.
Посмотрел на часы - времени у него было в обрез: лишь покидать в сумку одежду да собрать кое-что из туалетных принадлежностей: бритву, одеколон, мыло, зубную щетку с пастой, а потом на метро - и мчаться бог весть куда, на московскую окраину. Впрочем, кого-кого, а Боброва окраиной не испугаешь, он здесь бывал столько раз, что и сосчитать невозможно.