– Все это наши женщины, любовь…
– О ком ты?
– Об одной, Наталине Ольге.
– Так поговорим о женщинах, – предложил Павел.
– Я-то в них не очень-то разбираюсь. А так, как сердце чует. Раз хорошо тебе так, значит, поехали, вперед. И рукой махни, – отговорился Петр.
– Какой же ты неусидчивый. Тебе пусть бабушки стряпают: кому пирожок, а кому на бок. А я-то не просто так сижу. А дела решаю.
– Вот и наделали тебе.
Петр почувствовал, что разговор больше не клеится, пожал руку приятелю и дал ему новую гелевую ручку для письма. Павел принял подарок, положил ручку в нагрудный карман, встал с лавочки и быстро пошел к себе.
– Осторожно, пороги высокие по пути встречаются. Как бы ноги не увязли в грязи. А то от кликуш бед не напасешься.
Павел ушел быстро и вскоре мгновенно пропал, точно очутился в совсем ином, закрытом для остальных и оторванном от всех мире.
2
Всю ночь Павлу Семенычу были тяжелые видения. Приснилось кладбище, в ров проложен какой-то металлический изоматериал. Никитин вдруг почувствовал, как немеют его руки до боли в конечностях, и ужас начал напускать страшные картины в его воображение. Павел чуть не вскрикнул и проснулся.
Раздался телефонный звонок. Это старый приятель, Климентов, почему-то поднял тревогу. Он судорожно перебрасывался словами о грехе реновации, о каких-то возникших судах на этой почве, что людей возвращают в сталинизм, вроде того, что из земли выкапывают похороненные временем исторические вирусы, и они опять поражают людей. Потом о лагерях, о массовой кремации стариков.
– Какой же ценой стариков заселят в новый дом! – возопил Климентов. – Седые старики стряхивают на нас пепел отживших болезней. С такими соседями лучше сразу облысеть и вечно сидеть у окна и курить сигары, даже не реагируя на то, что происходит вокруг. В городе шум, гам. В городе разве люди? Это сырье, материал. Их года уже сочтены!
– Успокойся, Сережа. – Никитин хотел остановить истерику друга, но Климентов давно приобрел личину кретина, и сдержать его было невозможно.
Климентов снова возбужденно возопил:
– Мне каждую ночь снятся утопленники, как они наедаются перед смертью, плюют на других, чтобы насытиться чужим горем и потом унести его с собой в могилу. Пусть пируют, пока плохо другим, давят кости живых ради того, чтобы утонуть в ванной. А я затыкаю себе тампонами нос, уши, перевязываю себе горло: его часто стягивает, как и лицо, будто я в собачьей маске.
– Зачем ты мне все это говоришь?
– Вчера привезли гроб, этот голубой гроб, в котором и лежал самоубийца.
Климентов даже издал протяжный стон.
– С тобой невозможно разговаривать. Тебе нужен очередной вызов, – хотел предложить Никитин помощь, но вспомнил, что Сережа давно привык к госпитальному режиму и ему нужно, наоборот, больше свежего воздуха. Но где им в шумном городе, наводненном стройкой, напитаться?
– Вызовы тебе не помогут. Крепись сам, как знаешь: помощь там, где обретешь себя.
– Друг, что же ты мне можешь сказать?! – Климентов требовательно спросил, точно экзаменуя Никитина.
– Мусорку сжигают в космосе и потопляют города на их станциях тоже. Не ходи ночами по Луне. Зрелище страшное.
– Кто бы постирал мою рубашку? Я опущен страшно, сплю, засыпаю с тяжелой головой. И боюсь проспать, как бомж.
– Твоя карта при себе? Проверь, в порядке ли она.
– Предлагаешь поставить мыльную оперу где-нибудь в Саудовской Аравии или в странах отсталой Африки?
А может быть, в Европе в каких-нибудь Средних веках? Нет, лучше быть садовником, поливать цветочки. И твой пес будет напоминать, как ты десять лет назад пахал на даче.
– Как же ты опустился?! Под тобой уже долговая яма.
– Нет, я часто спускаюсь в подвал ЖЭКа, работаю сам, как домовой, и даже лаю, как и мой пес, только на дворников, что ломают деревья.
– Не скучай, дружище. Остановись. Раз твои больные ноги устали носить тебя по улицам твоей молодости. Ветер сам принесет тебе вести.
– Тебе хорошо рассуждать. Ты писатель, говоришь даже сказочно. Живешь в своей книжной столице, хозяйничаешь в книжном государстве, воюешь на книжном полигоне. Познакомил бы меня с кем-нибудь. Давно я не был Дон Кихотом.
– Челноков тебе мало, фанатов. Выгляни на улицу – стена, плотина живых людей. Прохода нет. На дорогах фуры стоят в пробках. Земля горит под ногами.
– Ну хоть с кем-нибудь, хоть с самой страшной, уродливой, на худой конец, бабой познакомь. Что скрываешь?
Никитин задумался.
– А-а. Могу предложить Глухаря. Он, правда, спичками постоянно чиркает. Или вот Хилыч есть такой. Он, правда, чихает через каждые пять минут. Отчего не знаю. То ли аллергия у него на асфальт, то ли…
– Греческой богини разве нет, писатель?
– Откуда ей взяться? Если кто и нарядился в огромную шляпу, так это значит «беги в общественную столовую». Вот и вся любовь.
– А вот один грек есть знакомый, шустрый малый.
– Слепой, что ли?
– Нет, с абсолютным слухом, с интуицией, вроде как у осы.
– Ясно. Значит, телеграф на дому можно открыть.
– Это дело, а то ведь наши дамы-то одолели меня со своей яичницей. Я ею сто раз уже объелся. А они опять кольца золотые требуют. От них одними яйцами не отобьешься.
– Это все от испорченности твоей. Не строй золотые замки. И Золотая баба не будет стоять в дверях и на проходе.
– Мне б, как у тебя, птичий язык заиметь. Вот это воля! Вот это полет! Фантазии…
– Грек бы в таком случае сразу бы воскликнул «Рак!» А я бы деранул сразу через весь коридор, пулей. Не выдержал бы садизма.
– Вот что значит невесомость. Мне бы так поплавать.
– Ты серьезно? А не боишься, что одна каракатица тебя укусит больно-больно?
– Ладно, не страши, лучше познакомь.
– Потом, попозже. Ты пока успокойся. Пока.
Никитин бросил трубку и с тяжестью выдохнул, будто передвинул огромный мешок и сильно устал. Рука его измождено опустилась, как выжатая тряпка. Никитин бросился в кресло, в котором тонкое его тельце казалось всего лишь тенью от клена из окна.
3
Сил у Никитина не было ни на что. Казалось, то, что он говорил своему другу, было напускное, поверхностное. А он-то сам трусливее Климентова, слабее и ничтожнее его во много раз. Как же он еще что-то советовал другу, ставил что-то в пример? А сам ни на что не годный, сам не может приступить к своим делам.
А еще этот всем объявленный в стране клич: «Вперед, славяне! На помощь нашим братьям!» Конечно, некоторые сильные мужики из глубинок встали и примчались сразу. Да у первых только по ошибке вышло. Вот их и перебили на Майдане. Погибли сильные люди почти без боя.
И что? Герои теперь в земле лежат. Такая же попытка была и с друзьями-журналистами. Попались на рожон. Полегли, как Стенин, перед стеной. Теперь земля будет содрогаться. Недаром «Тополи» выезжают на Красную площадь каждый год. А страхов-то, страхов! Лучше не думать. И не думать нельзя. Поехать бы в деревню. Да и туда дорога перебита стала. Так и сиди, как птичка на веточке, или бабочкой порхай.
А все это война – погоня за смыслом. Оттого она, что нового много. А там история известна многим, ложь и неправда. Что историю на дыбы поднимать?
Опять думают, чему же уподобляться? Где эта правда? Или так это, заслонка такая просто, щиток, вроде бы птички козодоя, что маскируется под щепу или сучок на дереве. Покров такой у нее. Только бы ворон не налетел.
Вот и мчится мой литобоз без остановки. Как цыган, я будто в грязи, пою, чтобы не было мрачно. Когда обоз встанет, солнце будет видно долго-долго. Светило есть у Земли, и всех видать, как мы похожи. Отдыхаю, и мне хорошо. Значит, и Бог послал мне радость, как и всем добрым людям.
Стоит мой литобоз, и тряски нет. И в голове не стучит, и шума нет. И исходят от меня будто видения, что в дороге в морщинах в память затесались. Так и мечутся вокруг меня всякие сказочные птицы, что засиделись в моей груди, точно в клетке. Зачем их сдерживать? Пусть летят на свободу. Да вот не хотят они так просто улететь. Прикормились, пригрелись возле меня на груди. Садятся и на руку, и на грудь, и на голову. Точно я не человек, а дерево какое, где им много места на ветках. Ишь! Им там уроки задают. У каждой свой урок. Хоть не знают чудо-птицы человека, все равно летят к нему, к его языку прислушиваются.