– Так точно, товарисч-ч генерал-майор.
– Ну, так, пощадите, мать вашу, ради Победы…Державу и нас! – дрожа ноздрями, горячо выдохнул Березин и, не глядя на замполита, вышел.
* * *
Серый, ненастный день незаметно превращался в сумерки; в воздухе сеялась талая иглистая изморось. На реке Воронеж раскатисто, с треском лопался лёд. Березин без разбору шагал по грязи, сунув руки в карманы галифе. Ему казалось: через огромное ветреное пространство этого серого дня, сын Максим в блокадном Ленинграде думает о нём и знает про пленного Генриха Шютце. Знает и про его «озарение», про эту мистическую, обоюдоострую «связь», и о принятом посему им решении…Мысли отца и сына, летели над грохочущими фронтами, надо рвами братских могил, над дымящимися руинами городов, и сталкивались. Встречались там, где над армейскими палатками, землянками в три наката, батареями дальнобойных орудий, врытыми в землю танками, возносилась по дуге и дрожала огнём сигнальная ракета.
…На полпути, чавкая по лывам, его нагнал старшина Егоров. Стряхивая с моржовых усищ сыпкую морось, молча зааршинил чуть поодаль, с острасткой поглядывая на мрачного генерала.
Березин быстро пересёк двор, миновал, вытянувшихся в «струну», часовых на КППП; на развилке дорог задержался, перебирая в уме фамилии – имена погибших командиров, о посмертном награждении которых хотел походатайствовать перед начальством.
Из череды гнетущих мыслей о надвигающемся неведомом, его вырвал сочный взволнованный возглас адъютанта Касаткина.
– Товарищ комдив! Товар-рищ комдив! Вас вызывает 1-ый командующий генерал-лейтенант Попов!
Глава 3
Четыре санитарные повозки, гремя дощатыми бортами и железными дугами, неслись низом берега, прыгая на ухабах и яминах. Возницы остервенело пороли лошадей кнутами, кружили над ушанками вожжи, не оглядываясь назад, откуда валом полз хриплый, рвущийся раненый солдат.
Набитые, как сельди в бочке, плечом к плечу, в багряном рассоле собственной крови, торкаясь-сшибаясь о шелястые борта, они подбрасывались на днищах повозок, метавшихся от крвя к краю по кочковатой, не наезженной береговой линии.
– Э-эй, не гони-и т-так, братцы! Сволочуги-и..
– Ой, моченьки нет! Ой, смерть моя!
– Тря-а-аско, хлопцы! Да як же вы, злыдни возжате-е? За шо? За шо?!
Дывись, не др-рова везёте! – зверем рычал здоровущий пулемётчик с Полтавы Жадько сорванным, сипатым голосом, катая по днищу повозки в бордовых бинтах безглазую голову.
Но санитары, не имевшие возможности, хоть как-то облегчить страдания несчастных, хранили суровое молчание, с тревогой вглядываясь в крутой и угрюмый навис песчаного яра. Перед их глазами широко и упруго, как крыло могучей птицы, вздымалась глинистая гряда, прикрывая дуговатым концом, нависшую в небе, брюхатую снежную тучу.
…Раненные, собранные санитарами на левом фланге захваченного плацдарма, на минуту оборвали жуткий сплошной стон. Гулко грёмкали железные обода колёс, надсадно скрипели несмазанные оси, а на задках повозок глухо и мертво, в такт лошадиных копыт, колотились о доски безвольные кочаны голов.
Главный санинструктор старшина Бытов Пётр Григорьевич, ядрёный матершинник, душа лазарета, не сразу воспринял наставшую тишину, ощупывая взором молчаливый подъём на котором чернели слегка присыпанные порошей, как сахарной пудрой пасхальные куличи, трупы павших стрелков. Опомнившись, глянул назад: раненные с искажёнными, обезображенными страданиями лицами лежали вповалку, глядя на него невидящими глазами, точно подводили черту: Ну…вот и всё. Помираем, отец».
– Сто-о-ой! Хоро-ош! – Женька Степанчиков – фельдшер с незаконченным курсом медучилища из-за призыва на фронт, злобно обгрызая глазами крутой затылок возницы, на ходу спрыгнул с повозки, придерживая на груди трофейный «шмайссер». Гаркнул внове:
– Да, сто-о-ой, тебе говорю, чё-орт! Чую, где-то здесь рота нашего джигита…
З грохотом колёс возницы едва уловили крик, – дюже натянули обледеневшие вожжи.
– Санитары-ы, спешиться-а! Взять носилки! За мной, сынки! Кто последний – морду побью! – пыхнул своей прибауткой старшина Бытов, закусил вислый прокуренный до ржави ус, и ходко попёр в гору, ровно и не было ему полста семи лет.
* * *
…В тягостном ожидании санитаров капитан Танкаев смотрел, не мигая, широко открытыми глазами на близкое свинцовое небо. Комбат Арсений Иванович, вместе с оставшимися в живых стрелками его 1-ой роты, выдвинулся навстречу повозкам.
Траншея молчала. Молчал и Магомед. Могильная тишина обручем сковала плацдарм. Немцев не было слышно. Звенело в ушах от стеклянной пустоты. Притёртый до льдистого глянца локтями солдат край окопа, серое мочало неба, посечённый осколками – пулями немой лес, в котором до сроку притаилась смерть…
Внезапный гортанный и близкий крик ворона точно вызволил Магомеда из чар колдовской ворожбы. Он поднял голову, увидел: воронёная, в чёрной металлической синеве оперения птица, поджав когтистые лапы, в беззвучном одиноком полёте прощально махнула крыльями, будто напомнила: о тайном, седом и вечном, неизмеримо выше стоящем над миром людей…А чуть погодя, ожила и забурлила окопная линия. Тут и там послышались горячие голоса.
– Эгей, братцы!
– Заждались, перцы?
– Нут, навертели вы тут делов! Показали фрицам кузькину мать и с боку, и с заду, и с переду!
– Щас! Ща-а-с подмогнём! Держись, ребята!
Растресканные губы Магомеда надломила болезненная, но согревающая душу, улыбка. Чёрные контуры солдат медсанбата, наконец добравшихся до его позиции, отчётливо вырисовывались на мышасто-дымчатом фоне неба, а вместе с их очертаниями и голосами в сердце заколосилась надежда.
Осознав случившееся, он вдруг почувствовал неотвратимо подступающую терпкую радость – восторг и, скрипя зубами, дрожа напряжённой шеей, поднялся на встречу:
– Свои! Свои-и! Товарищи…
* * *
…Бытов первым спрыгнул в окоп, забежал наперёд разбитого вдрызг блиндажа, явственно ощутив под подошвой своего сапога ввалившийся жёсткий живот и пряжку ремня убитого немца. Крутанулся на месте, выискивая в полутёмном рве живые лица; всматривался в обгорелые, обшитые горбылём стены, дымящиеся развалины, чувствуя среди холода застывших на веки глазниц, живую теплоту глаз, моливших о помощи, уже отчаявшихся в своих мольбах и стонах на выручку. Нашёл. Тут же склонился над взводным Лаптевским. «Боже ж ты мой! Мать моя женщина…»
На шее старшего лейтенанта, разваленной надвое, точно бензопилой, дымилась в багрово – розовом парная рана. Глубокий, хоть ладонь суй, длинный осколочный надруб-порез, обнажённое коленчатое горло в судорожье дыхания. «Родной ты мой… – покрытые седой щетиной бурые щёки Григорича смяло отчаянье. – И что ж прикажешь, мне старику с тобой делать? Одна молитва…»
Бытов снял с его головы помятую на взлобье каску, бережно приподнял офицера, прижал к груди. Прямо в глаза ему взводный направил мерцающий дикой болью зрачок, будто выжег: «Убей! Пристрели! Что ждёшь?» И на немой накалённый вопрос, яро крикнул Пётр Григорьевич:
– Жека, скорей! Морду побью! Пулей носилки сюда и двух человек!
В окоп спрыгнули санитары.
–Что тут, Григорич? – с налёту гаркнул Женька Степанчиков, округляя с наглинкой глаза. – Кого уносить? Ах, ты мать-перемать! – Его кошачьи зрачки встали торчмя. – Погодь, мужики, да это ж Лёха Лаптевский! Знаю его! Кипятком на станции поделился…Взводный из роты капитана Танкаева.
– Некогда годить, сукин ты сын! – насыпался на него санинструктор. – Держи, за чуб старлея! А вы, что стоите, олухи? Спирт, вату – бинты, йод! Пулей, мать вашу…морду побью! Жека, дош-шечку ему жеж зубов, чтоб язык в запале не отхватил от боли.
– Так, ведь, не жилец…Ему шов накладывать, что мёртвому припарки..
– Цыц, дурак, голова – два – уха. Я кобель нюханный со всех сторон, знаю, что говорю, – вдевая зяблыми пальцами в иглу – цыганку жилку, ворчал в усы Бытов. – Поглядел бы я на тебя, умника, как на евоном месте бы оказался, типун-то мне на язык. Рану промыли?