Он свободен и счастлив, потому что другого понимания свободы у него нет. А регулярный Феликс сердится.
Но, наконец, ставлю точку.
Привет всем твоим.
Обнимаю.
Твой Дезик
Прости, что стукаю на машинке – фломастеров нет, а пером писать мне трудно.
№ 4. А. Черняев – Д. Самойлову. 11.02.1982
11.02.82
Дезька, мой дорогой Дезька! Я весь вечер читал и читал. Захлебывался и возвращался, и прожил несколько жизней за одну книгу[20]. Суть каждого десятилетия, всех нас и всей страны ты выразил в нескольких строках. И какая глубина и простота! И – самое главное, что теперь нужно: спокойствие и мужество уступить место (однако надеюсь, все-таки по-державински, насчет лиры, если, конечно, таковая имеется…).
Ты – великий, Дезька. И пусть мне не говорят, что у меня примешивается личное (не в смысле, «личных отношений», а смысле общности места и действия в юности). Я суну им в нос и эту твою новую книгу.
Обнимаю тебя.
Сегодня я улетаю на неделю. Потом опять буду писать.
Твой Толя
№ 5. А. С. Черняев – М. С. Горбачеву. 11.11.1989
11.11.89 г.
Михаил Сергеевич!
Давид Самойлов, мой друг еще со школы, а теперь известный поэт, просил передать Вам свой последний сборник[21]. Он в своей надписи отражает глубинное убеждение большой части интеллигенции.
С уважением,
А. Черняев
(Пометка карандашом: Доложено)
Михаил Львовский. Так запомнилось
[22],[23]
В предвоенные годы молодые поэты Москвы часто узнавали друг друга прежде, чем доводилось им познакомиться лично. Впереди каждого летели его самые знаменитые строчки, передаваемые из уст в уста, так как никто из нас не печатался.
«Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!» (П. Коган).
«Любви упрямая резьба по дереву непониманья» (И. Окунев[24]).
«Как пахнет женщиной вагон, когда та женщина не с вами» (Н. Майоров).
«Где взгляд косой навис косой над славой Пабло Пикассо» (С. Наровчатов).
«Она стояла над цветами, как продолжение цветов» (М. Львов[25]).
«Произошла такая тишина, какую только мертвыми услышим» (Б. Слуцкий).
Я мог бы без конца цитировать такие летучие строчки, в том числе, конечно же, М. Кульчицкого, и Н. Глазкова, и Е. Аграновича[26]. Но больше всего мне хотелось познакомиться в те далекие годы с автором стихотворения, которое врезалось мне в память все целиком, и никогда уже я не мог его позабыть, потому что повторял без конца по любому поводу и без всякого повода:
Плотники о плаху притупили топоры.
Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.
Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.
Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».
Мне было известно, что сочинил эти стихи Давид Самойлов[27] – студент ИФЛИ. Говорили, что после того, как «Плотники» появились в ифлийской стенгазете, разгорелись горячие споры. А мне казалось – о чем тут спорить, когда гениально.
И вот наконец с помощью Павла Когана мы познакомились. Давид прочитал мне одно стихотворение про охоту на мамонта и сказал, что больше у него ничего нет.
– Как нет?
– А так. Я мало пишу. Теперь ты читай.
Я начал. Он говорит: «Еще». Читаю. «Еще», – говорит.
Я прочитал все, что у меня тогда было. Он улыбается, как мальчик, которому подсунули не то пирожное.
– Понимаешь… Не нравится. Ты не обижайся. У тебя все есть. Ты, безусловно, поэт. Но мне такие стихи вообще не нравятся.
Я, конечно, обиделся.
– А кто из поэтов тебе нравится? – спрашиваю.
Отвечает:
– Пушкин.
Я подумал, что издевается. Но улыбка обезоруживала.
Ну не то пирожное. Что тут поделаешь! Главное, если бы «Плотники» мне не нравились – легче, конечно, было бы. А то ведь как нравятся!
Немного от сердца отлегло, когда увидел, как он слушает моих друзей-поэтов. Очень внимательно, но тоже без особого восторга.
С тех пор главным в моей жизни стало неутолимое желание – пусть автору «Плотников» понравится хоть одна моя строка.
Это произошло не скоро.
Естественно, в нашу компанию молодых поэтов то и дело попадали девушки. Одни писали стихи, другие нет, а просто красивые. Среди тех, кто не писал, была красивая Люся М. Она ушла из Вахтанговского театрального училища, но уезжать из Москвы не хотела.
«Почему бы ей не поступить в Литинститут?!» – решили мы. Что стихов у нее нет – не беда, напишем! И написали. В основном я, Наровчатов и, кажется, Агранович.
Давид Самойлов прочитал стихи, которые якобы сочинила Люся М., и, ткнув в одно из них, спросил меня:
– Это ты написал?
Отвечаю:
– Я.
– Ты знаешь, мне очень нравится.
Я чуть не заплакал.
– Да я это левой ногой нацарапал.
– А мне плевать, – говорит Давид, – рукой, ногой… Нравится, и все.
Я спрашиваю:
– И чем же оно тебя так привлекло?
– Свободой, понимаешь, свободой!
Я задумался. Что же произошло? Когда я эти стихи за Люсю М. писал, никакой особой ответственности не чувствовал. За один присест – почти набело. Может, так и надо? Не знал я тогда слова «раскованность», его еще тогда не изобрели. А Давид, говоря о стихах, произносил слово «свобода». Он его всю жизнь повторял.
В воспоминаниях, подобных тем, какие я сейчас пишу, лучше всего рассказывать о случаях из жизни, а не о спорах, мыслях или, скажем, о чертах характера, без подтверждения, начинающегося со слов: вот, например… Про случаи легче всего читается. Но без того, о чем мне хочется сказать, не стоило заводиться с воспоминаниями. Это не про случай.
Давид Самойлов был человеком искусства. Всего искусства, в полном объеме этого понятия. Я ощутил это еще во времена, когда восхищался «Плотниками». В них, казалось мне, все: музыка, живопись, гравюра, артистизм и, конечно, поэзия. Спорить приходилось с теми, кто приклеивал этому стихотворению ярлыки «литературщина», «стилизация». А в те времена нам вдалбливали: не дай бог, если у тебя в стихах ассоциации, связанные с искусством, – это обязательно вторично. Надо непосредственно про жизнь. Как будто искусство – это не часть жизни! Этого Давид не говорил, но я уверен: именно об этом он и молчал.
– А что такое стилизация? – говорил за него я. – Если поэт всегда привлекает к себе читателя, так или иначе опираясь на его жизненный опыт, то в стилизации он обращается главным образом к эстетическому читательскому опыту. Эстетический опыт тоже часть жизни, причем важнейшая. Нет, уж оставьте нам право без памяти любить «Моцарта и Сальери» и твердить стилизацию: «Я здесь, Инезилья…»
Давид молчал об этом, но твердо знал, что имеет право воскрешать в нашей памяти всего Вальтера Скотта и все баллады о Робин Гуде одной строчкой «Плотников». Этим правом он пользовался всю жизнь. Уже в зрелых стихах Моцарт, Бах, Рихтер вдохновляют его музу. Давид, если признаться, был эстетически образованнее нас всех. И он не поддался ученическим предрассудкам типа: пиши только о том, что случилось с тобой, чему был свидетелем. Мировое искусство учило его другому, почему он и стал любимым поэтом интеллигенции. Он захватил ее не только безусловным поэтическим даром, но и внушительным объемом общечеловеческой культуры, которой так чураются стихотворцы, боящиеся утопить в ней свое хилое своеобразие.