…Та памятная зима навалилась на город с небывалой, обвальной мощью. Далекое шевеление костра, разложенного у будки охраны, казалось слабым и невнятным, как последняя воля, выраженная костенеющим языком умирающего: тайну этого тепла ночь собиралась унести с собою. Но для него – человека, умевшего считывать тайны и с губ умирающих, и с коробок папирос, переданных в тюрьму Марии Спиридоновой (в мундштуке одной свила гнездо контрреволюция), и с трепета пальцев матроса-балтийца со свежей наколкой, все ухищрения безликой тьмы не составляли секрета. Он знал даже это: происхождение огня во мраке ночи – в замороженный Кремль на днях вместо дров завезли шпалы, чтобы они согрели тех, кто там работал и жил. Не успел снег припорошить их под будкой Троицкого моста, как ФЭД вызвал коменданта и велел ему отвезти шпалы туда, откуда их взяли. «А откуда, кстати, дровишки?» – уже уходя, поинтересовался ФЭД. «С Павелецкой службы пути», – угрюмо отозвался Мальцев. С Павелецкого шла дорога на Горки, к больному Ильичу. ФЭД замедлил шаг, обернулся. Мальцев, помертвев, вытянулся. Передернув плечами, ФЭД продолжил свой путь через занесенный снегом плац между колокольней Ивана Великого и Спасскими воротами к бывшему зданию Судебных постановлений, где на втором этаже уже не светилось, увы, во мраке ночи окно сгоревшего на работе Якова.
Приказы его выполняли, но стоило отвести глаза, снять палец с курка, дать высохнуть чернилам на бумаге, все расползалось, сводки с фронтов приходили, когда фронты переставали существовать, рапорта содержали в себе бесконечные ябеды, и задним числом по ним можно было реконструировать сложную, многоходовую личную интригу командующих, в которой принимало участие множество фигур, действующих непонятно в чьих интересах. Непонятно, каким чудом одерживались победы. Может быть, и эти шпалы, послужившие для обогрева не тех, так других людей, тоже в конечном счете сделали свое дело: слишком безысходной казалась бы сегодняшняя ночь, сплошняком проносящаяся мимо дрезины, на которой он вез Сергея Меркулова, скульптора и художника…
Звезды северного полушария, разбросанные по небу, освещали их путь. Большая Медведица в это время года стоит на хвосте, как кобра, Алькаид внизу, выше – Мицар, потом – Алиот, параллельно ему Мегред, выше – Фекда, левее – Мерак и Дубхе. Алькор рядом с Мицаром, по которому древние проверяли остроту зрения кандидатов в легионеры, не разглядеть: глаза утратили способность различать маленькую звездочку, утратили способность видеть в ночи горящее окно кабинета Якова. Мать говорила про звезды, что это ангелы зажигают лампадки. Комиссар Шмидт объяснил ФЭДу, что все небо – и Стожары, и Волосы Вероники, и Каллисто, и, конечно, Млечный Путь, сделаны из лития, бериллия, бора, водорода и гелия – вещества, которое есть и на Земле, в ее недрах, кладовых, коре, мантии, ядре. Черт возьми, небо пустеет тайнами, как проваленная явочная квартира! Но Отто Юльевич Шмидт успокоил ФЭДа, сказав, что это не так: хоть на последней международной астрономической конференции астрономы и убрали с неба лишних тридцать созвездий, каждый клочок Вселенной по-прежнему насыщен тайнами, как морская вода солью, потянешь одну небесную ниточку, выпадет связка ключей к целому скоплению галактик, откуда свет несется со скоростью триста километров в секунду, но мы этого не ощущаем даже в такую тихую морозную ночь, когда ветка не шелохнется, и разве это не тайна? Шмидт смотрел на ФЭДа с доброй усмешкой, такая усмешка всегда появлялась на лице матери, когда она, выслушав жалобу няньки на маленького ФЭДа, что он опять молился ночью при свече и стучал головкой о пол, приказывала приготовить для мальчика отвар цитворы с медом. Отвар цитворы, литий, бериллий, водород. Четыре кило гипса, немного стеарина, меди, метра полтора суровых ниток, и слепок готов.
На станции они пересели в сани. Чувствовать тепло рядом сидящего человека и не заговорить с ним почти невозможно, и ФЭД отрывисто спросил: «Вам удобно?» Меркулов кивнул. Он не знал, куда его везут. Вечером ему позвонили и властным, не терпящим возражений голосом задали вопрос, на который он ответил: четыре кило гипса, немного стеарина, меди и метра полтора суровых ниток… а через час после этого разговора его поднял с кровати солдат с залепленной снегом бородой, вслед за которым он вышел на улицу. Вьюга ложилась на снег широкими ступенчатыми пластами, выдувая арки в высоких сугробах, постепенно затухала, впадала в спячку. Небо прояснело. Где-то в глубине ночи разрасталась большая, пожалуй, даже огромная смерть, ее лицо надо было скрыть маской из гипса и стеарина. Сергей Меркулов знал: в какой-то неведомой точке пространства она лежит для него уже готовая, в консистенции, пригодной для москательщика. Он заранее грел и разминал пальцы у рта, стащив с рук трофейные немецкие рукавицы…
Дорога от станции, несмотря на вьюгу, оказалась накатанной, чья-то большая смерть утоптала ее в снегу. Притихшие сосны и их тени были неподвижны. Подвязанный тряпицей колокольчик под шеей лошади не издавал ни звука. Вдали показался особняк с одним освещенным окном. Меркулов мог бы узнать его по газетным снимкам. Впрочем, он до последнего момента не догадывался, к чьей большой и уже вполне оформившейся смерти прикатили его санки…
Художник принялся за свои манипуляции с лицом усопшего. Чтобы превратить смерть в метафору жизни, думал ФЭД, метафора должна быть больше и выразительней того или иного события. Метафорой были вороны, созревающие на ветвях Александровского сада, которых чем больше отстреливали от скуки латышские стрелки, тем больше становилось, черных крылатых дьяволов, срывающихся с ветвей, орущих так, что не слышен делался шум моторов, которым старались заглушить смерть. Только смерть или ее угроза могли унять повальное разложение там, в России, и здесь, в Москве. Разлагались фронты, разлагались чернила, которыми писали декреты и постановления, разлагалась жизнь, полная ненавистных вещей, реквизированных из богатых особняков. Стены тюрем разлагались, по ним плесенью шли доносы, проверить которые было невозможно, под сытое урчание моторов стреляли на Лубянке и в Лефортово, в Бутырках и Крестах, стреляли даже под окнами в Александровском саду по каркающим воронам, которых Ильич, удрученный расходом патронов, в конце концов приказал стрелкам оставить в покое.
Художник накладывал горячую маску, просунув пальцы за уши к затылку, чтобы удобнее было взяться за шею, и… – вдруг он отдернул руки и повернул к ФЭДу встревоженное лицо: «У Владимира Ильича пульсирует артерия…» В эту минуту ФЭД почувствовал разочарование и страх. Несмотря на то горе, которое он испытывал, эта смерть не должна была ускользнуть из его рук, чтобы положить конец беспределу и разложению, которое началось с болезни Ильича, болезни необратимой, как сказал Семашко, обызвестковавшей сосуды мозга больного почти до каменного состояния и превратившей артерии в пустые нити. Не было никого среди первых лиц в государстве, за исключением разве что наивного Бухарина, кто хотел бы, чтобы эта сонная артерия пульсировала… ФЭД склонился над телом Ильича. Холод, ОК – абсолютный ноль, самая низкая температура во Вселенной. «Это у вас кровь пульсирует в пальцах», – сказал он художнику. Тот взялся за мертвую голову и повернул ее затылком к ФЭДу. Как он знал этот затылок!
Кабинет Ильича помещался на 3-м этаже здания Судебных постановлений. В нем было три двери. Одна – в коридор, связывавший кабинет и приемную председателя СНК с его квартирой. Другая – против стола Ильича, вела в приемную секретарей. Третья находилась за его спиной – в аппаратную. Через нее в любое время суток к Ленину могли войти только Яков и ФЭД. Входя в кабинет, он неизменно видел перед собою склонившуюся над письменным столом, на котором размещалась большая страна, как распятая на колке сохнущая шкурка, эту знакомую голову, перемалывающую в звездную пыль огромные планетарные системы, а ее то и дело, как справедливо заметил Осинский, загружали «вермишельными делами», вроде того, выпустить ли поэта Блока в Финляндию, отдать ли Наркомзему «Боярский двор», разбором свар между Орджо и Мдивани, Сталиным и Троцким, да и сам Ильич то и дело ввязывался в мелочевку, бродил ночью по Тайницкому саду, чтобы выяснить, кто из работников Кремля допоздна жжет электричество, которое надо экономить… Слишком многое видели эти полузакрытые глаза с запавшими веками, столько зрелищ вобрал в себя безотказный зрачок, что с ним не смогли бы справиться и могильные черви! Перед смертью Ильич костенеющей рукой все указывал на глаз офтальмологу Авербаху, мол, глаза болят, материя расползается талым мартовским следом, соскальзывает с гвоздя, как шуба с переполненной вешалки, и сколь ни схватывай ее суровыми нитками – она рвется в небытие, прочь от засвеченной явочной жизни, от пустых сот календарей. Против этого ФЭД решительно возражал. Он уже принял кое-какие меры. Этой смерти он не позволит рассыпаться в прах, уж слишком она огромна для того, чтобы ее поглотила земля.