Кабинет неизменно квадратен и завален бумагами: где-то здесь, конечно, лежат дорожные рапорты и чертежи, письма матери и прошения. У портрета императрицы — свежий букет оранжерейных тюльпанов, а пахнет все равно — бумажной пылью и старостью.
— Так вот, оказывается, как быстрее всего добиться вашей аудиенции, — негромко проговорил Генрих, спиной закрывая двери и за улыбкой скрывая волнение. — Пренебречь приличиями. Знал бы раньше — разгуливал по дворцу голышом и пугал горничных.
— Прекратите паясничать! — кайзер ударил ладонью о бумажную стопку, и Генрих вздрогнул — лицо отца, всегда выдержанно-гладкое, — мелко подергивалось и кривилось, отчего левый бакенбард беспорядочно елозил по эполету. — Да, сударь, на этот раз вы перешли допустимые границы и окончательно потеряли мою благосклонность. Вы выставили на посмешище свою несчастную супругу. Та женщина…
— Ее зовут Маргарита, ваше величество.
— Неважно! О ней ходят отвратительные слухи, и меньше всего я хотел увидеть вас с ней. Мало того! — покривив губы, прижал ладонь к левому боку и выдохнул: — Увидеть, как вы пренебрегаете семьей ради глупой интрижки!
— Не говорите так, отец! — скрипнул зубами Генрих и предусмотрительно заложил покалывающие руки за спину. — Она лучше многих родовитых дам. К тому же…
— Не желаю слушать! Вы женатый человек, сударь! Да, да! — каждое слово отец подтверждал нервным кивком головы. — И я запрещаю! Слышите? Запрещаю отныне все встречи с этой дамой! Вы опозорили семью! Династию! Своими ребячьими выходками ославили на всю империю!
— Отец, — Генрих шагнул вперед, и кайзер выставил ладонь, будто воздвигая между собой и сыном невидимую и прочную стену, о которую Генрих тотчас ударился грудью и остановился.
— Не приближайтесь! — выдохнул кайзер, старчески тряся головой. — Видит Бог, я терпел от вас многое! Я терпел ваши грязные пасквили в газетах. Ваши глупые занятия естествознанием. Терпел ваши попойки. Вашу дружбу с бунтовщиками. Вашу некомпетентность! Прощал слишком многое!
— Ошибку с калибром вы мне не простили, — успел возразить Генрих, весь превращаясь в пружину. — Вы отстранили меня от инспектирования!
— При надобности я попрошу вас вовсе покинуть этот пост.
— Не утруждайте себя, — скрипнул зубами Генрих. — Я подам в отставку.
— Если сделаете это, вас будет судить трибунал!
— Можно пойти дальше и отправить меня в тюрьму! На каторгу! А меж тем, у меня появилось неоспоримое доказательство подлога! Граф Рогге признается, надо лишь надавить!
— Оставьте в покое… моих министров, — перебил кайзер, задыхаясь и поглаживая ладонью левый бок. — Вы Спаситель… а поступаете как коновал. Отныне я запрещаю вам приближаться к моим придворным… тем более калечить их!
— Даже тех, кто плетет интриги за вашей спиной?
— Замолчите!
— Вы не видите, что делается у вас под носом!
— Вы пьяны!
— О, нет! — запальчиво возразил Генрих, торопясь высказать наболевшее. — Я трезв, как никогда! И мне больно видеть, как «Рубедо» ведет Авьен к распаду и смерти!
— Какой вздор!
— Зачем Спаситель, если вы во всем полагаетесь на Дьюлу?
— Я не желаю…
— Зачем сын, если вы только и ждете, чтобы спалить его к чертям?!
Генрих умолк, прерывисто дыша и сглатывая обжигающий горло ком. Отец сгорбился напротив — ослабевший, обрюзгший, оставивший за порогом кабинета привычную непробиваемо-дипломатичную скорлупу, и теперь явивший истинное лицо.
— Сын?… — глухо заговорил кайзер, странно спотыкаясь о слова. — Я не хочу… называть вас своим сыном… Наверное, всем станет легче, когда…
Не договорил, но огненная волна больно ударила в висок, и мир обуглился, рассыпался в ломкий пепел, и на окне — единственно белом пятне, — отчетливо увиделась крестовина рамы.
— Наверное, — эхом повторил Генрих, морщась от нестерпимо грызущей боли.
— Что ж, если так будет легче для всех…
Он моргнул и сразу увидел перекошенное лицо отца: его левое веко нелепо отяжелело, угол рта сполз книзу, и капельки слюны стеклянно поблескивали на усах.
— Я запрещаю вам видеться с той женщиной, — заговорил кайзер, медленно и невнятно, с усилием выталкивая каждое слово. — Я запрещаю вам покидать Авьен… Я запрещаю вмешиваться… в государственные — мои! — дела. Запрещаю присутствовать на заседании кабинета министров… Запрещаю любое взаимодействие с неблагонадежными людьми! И прямо сейчас!.. я наложу арест на все ваши счета. Отныне, если понадобится какое-либо приобретение… вы должны будете подать официальное прошение через секретаря.
— Это все? — спросил Генрих неестественно ровным, будто чужим голосом.
— Нет. Одно… последнее. Знаю, вам предлагали турульскую корону…
Генрих замер, не в силах вздохнуть. Оконную крестовину лизнуло пожаром…
…Белая полоса наступит тем быстрее, чем раньше вы дадите ответ…
…Подписывайте отречение, отец!
… Да здравствует его императорское величество Генрих!
Бред, все это бред! Рождественская иллюминация, не более! А он ведь отказался! Отказался, ни на миг не рассматривая возможности стать королем и, тем более, занять место отца!
Генрих тряхнул головой и ответил:
— Я не принял предложение турульцев, ваше величество.
— Но думали об этом, — бесцветно проговорил кайзер и, совершенно потускнев, добавил: — Идите. Я не желаю видеть вас больше.
Генрих механически поклонился.
Повернулся.
Направился к дверям, краем уха уловив за спиной глухой стон.
Подстегнутый неясно откуда взявшимся страхом, Генрих бросился назад и успел поймать отяжелевшее тело прежде, чем отец завалился на пол.
Через десять минут запыхавшийся лейб-медик вынес неутешительное:
— Апоплексический удар.
Особняк на Леберштрассе.
— Я чуть не убил отца! — повторил Генрих. — Чуть не убил…
Стряхнул с плеча мягкую руку Марцеллы, отошел к окну: бумажные фонарики кровавой строчкой перечеркивали небо. Под окнами скучали двое в черных пальто.
Он задернул портьеру и отошел. Руки тряслись, точно с похмелья.
— Не кори себя, милый, — Марцелла приблизилась вновь, прижалась горячим телом. — Ведь все обошлось.
Прикрыв глаза, Генрих представил отца: ослабленного болезнью и неподвижного, с мокрым полотенцем на пергаментно-желтом лбу. Рядом — плачущую мать и нового лейб-медика, выписанного Софьей аж из Костальерского королевства.
— Мать не переживет, если он умрет… я не переживу…
— Все будет хорошо, милый.
Генрих опустился на кровать, с силой сжал отяжелевшую, точно нашпигованную шрапнелью, голову.
Он не мог оставаться в Ротбурге. Не мог выносить осуждающие взгляды родных. Не мог видеть перепуганных лакеев, снующих по лестницам вверх и вниз — их мельтешение вызывало тошноту. И когда у дверей салона его перехватил Людвиг и, заговорщически подмигнув, шепнул: «Кузен! Я понимаю ваше нетерпение завладеть короной, но можно ведь было тоньше…», Генрих трусливо бежал.
— Моя жизнь — просто дурной сон, — глухо заговорил он, пряча лицо в пылающих ладонях. — Я хочу проснуться — но не могу, только падаю и падаю в пропасть…
Машинально принял поднесенный Марцеллой стакан, глотнул, не чувствуя вкуса — вино пресное, а мысли горьки, и ничто не перебьет эту горечь.
— Тебе надо успокоиться, Генрих. Успокоиться и отдохнуть.
Стакан выпал, плеснув на ковер темной жижей — кровью? — и Генрих вскочил.
— Отдохнуть? Какое странное слово! — он заходил по комнате, нервно потирая ладони. — Я давно не слыхал его и почти забыл… Что оно значит? Минутную остановку в пути или вечный покой? Какое… желанное слово! Покончить с целым морем бед… скончаться… сном забыться…
Остановился у портьер, подсматривая в узкую щелку, но, не видя ничего, кроме алой строчки на белизне, оттер со лба проступивший пот и повторил:
— Уснуть…
— Мой бедный мальчик! — Марцелла потянулась за ним, прижала ладонь ко лбу и прицокнула: — У-у! Горячий! Ты заболел, мой милый?