Всё в синем, сизом тумане…
Субъекты, побросав окурки – искры в темноту, уходят в комнату…
Макс шумно вздыхает.
«Собака, почему ты собака? Молчишь?»
Пёс искоса смотрит на меня и ложится, поджав лапы.
«Знаешь, Макс, что роза пахнет розой? Хоть розой назови её, хоть нет?..»
Иногда я ловлю себя на мысли, что завидую этому бездомному псу, его всетерпению и умению молчать…
…Тёмная прихожая.
«Ну вот мы и дома,» – повторяет она. Её рука тянется к выключателю.
«Не надо. Не зажигай света.»
«Хорошо.»
Как здесь всё изменилось: я забыл эти вещи – шкаф, антресоли, вешалку, зеркало… И они забыли меня тоже; придётся снова учиться жить с ними.
«Что тебе сказали на фабрике?»
Она уже на кухне, ставит чай.
«На какой фабрике?»
«То есть… Я хотел сказать – в больнице. Что тебе сказали в больнице?»
Её силуэт появляется в проёме двери.
«Это зависит от того, что ты хочешь услышать…»
«Правду.»
Она, привалившись к косяку, спускается на пол:
«Врач сказал, что тебе осталось чуть больше года…»
Я сажусь рядом с ней:
«Он это знает или ему кажется?»
«А разве есть разница?»
«Наверное, есть. Хотя, может быть, и нет.»
Она опускает свою голову мне на колени.
«Что же со мною было?»
«Кома.»
«Как странно…»
«Что?»
«Полгода – нигде… Как в фильме: «Прошло полгода.» Или «Через год», или «Через десять лет.» Я опоздал на полгода. Мне придётся тебя догонять…»
«Зачем? Я же здесь…»
«Нет… Ты здесь такова, какова должна быть сегодня, а я – таков, каким был полгода назад, тот, каким я должен быть – станет мной только через полгода…»
Она закрывает мне рот рукой – я чувствую её теплые пальцы на своих губах.
«Помолчи, прошу тебя…»
…Беспощадный август… Божественный, насколько может быть божественным развратник.
За окном электрички несётся к закату истерзанная, безобразная земля и не менее усталые животные на ней.
Наши тела перемещаются в пространстве в угоду вымышленному смыслу; они движутся в такт ими же придуманному ритму, соблюдая все, собою изданные, законы…
Я боюсь никогда не постигнуть этого: я не чувствую, а то, что чувствую – какое-то подобие чувств, но если не предаваться самоуничижению, то можно прийти и к противоположному – я чувствую то, чего не чувствуют остальные. Она не в счет.
Но с каждой секундой первопричина уносит нас друг от друга в разные стороны… Если бы понять её смысл в, казалось бы, бредовых вывертах… Одни многоточия… Словно студент с отчаяньем глядишь на неимоверные тома, которые надо прочитать за ночь…
Вопросы выедают изнутри, они будто очередь с развитыми локтями – бьют больно и
метко…
Отчего? Почему?
Она сидит напротив меня, погружённая в порядком обтрёпанную книгу…
«Что ты читаешь?»
«Стругацкие… «Трудно быть богом»
Трудно быть богом… Ещё труднее стать человеком… Ещё труднее быть чистым листом бумаги, изначально таящим в себе похабщину или шедевр; как белоснежный холст изначально содержит в себе все краски будущей картины…
…Темнота вплывает в мозг, заливая собой все полутона и светотени…
Красные искры вспыхивают в бездне мрака… Покоя. Так хочется покоя; чтобы всё пришло хотя бы на миг в шаткое равновесие…
Бесконечный коридор с множеством дверей, потолок, посеревший от усилия, сдерживает огромные массы земли над собой. Продолговатые тела ламп, светящиеся холодным голубым светом…
Где-то за стеной, за одной из этих дверей, страшная бесшумная машина – она разлагает всё, что в неё ни засунут, на атомы, разгоняя их до немыслимых скоростей. Она бесстрастна, последовательна и логична. Она над временем и пространством – она измеряет их, ведёт отсчёт и хладнокровно констатирует происходящие изменения во вне…
Это часы. Огромные башенные, настенные, каминные, напольные, ручные, дешёвые и дорогие, механические и электрические… Система шестерней и электрических цепей, система безучастная и равнодушная…
Её движение в никуда из ниоткуда, из бесконечности в бесконечность пронизано смертельным холодом безжизненности…
Тысячелетия, исчезающие в железном механизме, уносят за собой жизнь, словно жизнь это то, что часы едят, как люди едят пищу для того, чтобы жить…
…Пустынный перрон. Дачная станция. Где-то здесь живёт её тетя со своим мужем. Она говорит – мы им «снег на голову»
Солнце касается горизонта, когда мы входим в дачный поселок. Косые рыжие лучи скользят по пыльной земле, по прибитой зелени…
Вечер конца лета не спутать ни с какими другими вечерами. Его особенный, уже чуть прохладный сумрак, невозможно спутать с майскими вечерами, предчувствующими зной лета, а августовские вечера – первое дыхание сна…
…Её тётя со своим мужем кормят нас ужином на веранде… Ветер шуршит в листьях черёмухи; тетя говорит безумолку…
«…Это, наверное, генетическая память – ведь наши с твоей мамой родители были крестьяне – всю жизнь на земле. И вот, хотите верьте, хотите нет, я, окончившая институт и университет, не могу найти наибольшего удовольствия, чем копание в своём саду… Честное слово – сама не знаю что и откуда берётся; просто делаю по наитию и всё получается так, как я хотела…»
Приятная истома окутывает меня, проникает в тело, звуки становятся всё глуше и тише – я перестаю разбирать слова, только и вижу: открытая веранда, белоснежная скатерть на старом овальном столе, ультрамариновое небо, густеющее на глазах, тени на белом, крашеном потолке от красного абажура – какие-то мотыли бьются в его перевёрнутой чаше, картина отодвигается от меня; словно я зритель, любуюсь ею, то отхожу от стены, где она висит, то снова приближаюсь к ней… Тётин супруг курит через мундштук папиросу – синий дым вьётся прихотливо и непонятно: то бьётся тонкой острой струёй вверх, то вдруг начинает заплетаться в изысканные круговороты, зигзаги… Он сливается сам с собой, даёт побеги и отростки, он растёт в могучую крону тумана, плывущего под потолком, состоящего из ранее выдохнутых облаков и прибывающих к ним новых…
В углах притаился тёплый сумрак, словно какой-то зверь, ждущий, когда погасят свет и уйдут отсюда – тогда это его царство. На бревенчатых стенах выступают жёлтые тягучие капли смолы. Картина, где всё движется, живёт, обрамлена рамой наступающей августовской ночи.
Она улыбается, слушая тетю; помешивая ложечкой давно остывший чай, склонила голову чуть на бок… В глазах насмешливость и озорство; милая детскость, одновременно напускная и искренняя наивность, послушная проказница, терпеливо выслушивающая нравоучение, чтобы потом всё равно поступить по-своему…
Совсем не хочется покидать уютное плетёное кресло, эту веранду, не хочется не то что вставать, а двигаться вообще… Сидеть и наслаждаться теплом и покоем… Она заговорщицки смотрит на меня, и я понимаю – это мне не будет позволено…
… На окраине парка несколько старых домов, их скоро снесут. Разбитые окна – словно выжженные глазницы; из них ощутимо струится боль… Груды мусора; выброшенные хозяевами ненужные, старые вещи… Ненужные… Детская коляска, набитая промокшими подшивками журналов, ржавые остовы велосипедов, посуда с отколотой эмалью…
«Грустно, правда?»
«Что грустно?» – она ведёт пса, держа его за ухо.
«Рождались, жили, радовались, огорчались, умирали, а теперь… Теперь здесь пустота – будто ничего и не было. Лишнее брошено, а разве оно лишнее?»
Под ногами хрустят обломки патефонных пластинок…
«Пойдём отсюда,» – просит она.
…Это похоже на то, когда человек умирает на улице от сердечного приступа, а прохожие спокойно идут мимо думая, что он просто пьян…
…Я не знаю, где я и где она; мы лежим на промокшей от нашего пота постели, измождённые и усталые. Ни здесь, ни там. Нигде. Движения воздуха обдают нас тепловыми ударами, мы растекаемся, превращаемся в липкую, горячую субстанцию. То, чем мы стали, становится всё тоньше и тоньше, доходя до безумно малой величины; комната, дом, сад, всё покрыто нами – немыслимо тонкой, расплывающейся материей; чувствуется каждый камешек, каждая травинка, каждая песчинка на пляже; вот песок становится мокрым – невдалеке тёплая гладь моря, словно растопленное стекло, и мы вползаем на эту глянцевую поверхность и покрываем её собой, расплываясь всё дальше – к горизонту…