Иван узнал об этом в госпитале в Рязани, откуда послал домой первое за несколько месяцев письмо. Прошитая осколком икра заживала плохо, рана мокла, постоянно ныла, и каждую перевязку он со страхом ждал беспощадное слово «гангрена». Вестей из дома он давно не получал. Полевая почта в ту пору попросту не могла отследить сотни тысяч судеб, и письма мертвецов носило по фронтовым дорогам вместе с письмами живых. Часто эти клочки бумаг просто терялись, не доходили до адресата.
Но из тылового госпиталя писать было сподручней, чем из окопов. Медсестра Оля одолжила ему карандаш и тетрадный лист, и Иван, подпирая в коридоре грудью холодный подоконник, написал домой ласковые ободряющие слова, какие только смог подобрать.
На удивление ответ пришел быстро, но не от родителей! Отписалась соседка тетя Варя. Не поленилась, сообщила печальную весть о Соне, упомянув между прочим, чтобы от матери писем скоро не ждал – с горя совсем помешалась, слегла и даже говорить связно не может. В больницу ее не берут – все они под госпитали забраны, все переполнены, но она ухаживает за ней, как может. Также тетя Варя отписала, что отца еще до гибели Сони командировали в Ленинград, и никаких вестей от него пока нет, город фашисты обложили блокадой. И от ее Сергуни-морячка, погодки Ваниного, давно нет ни строчки. Последний раз в сентябре из Одессы аукался, и молчок с тех пор.
Весь вечер Иван крепился, маялся, перечитывал письмо снова и снова, скакал на костылях курить и только после отбоя, когда притушили свет, уже не мог сдерживаться, закусил угол подушки и не заплакал – слезы почему-то не шли, а зарычал. Образ сестры крутился в его голове, пока он не уснул, а на следующий день врач сообщил, что рана смотрится гораздо лучше и дела теперь пойдут на поправку.
Перед самой выпиской Иван получил от тети Вари еще одно письмо. Соседка писала, что отец в Ленинграде в составе какой-то комиссии ездил на передовую и погиб, попав под неожиданный и сильный минометный обстрел. Известие это принес в дом военный, «видимо, начальник – полушубок добротный». Он спрашивал мать, а ее незадолго до этого увезли все-таки в клинику, и что с ней сейчас, она не знает. Квартира пока пустует, но ключи у нее есть, и, если что надо, пусть Ванюшенька (именно так она писала ему, тому, которого раньше иначе как паразитом и охламоном не называла) накажет. Квартира ведомственная, и мало ли кого могут заселить, хотя Москва сейчас, «как вымерла, не отошла еще».
«Заберите, пожалуйста, папины часы с фигурами и фотографии, – написал ей Иван. – Больше ничего не надо! Когда мама поправится, верните. Если с ней и со мною что случится, то пусть у вас совсем останутся».
Мир его семьи разрушился стремительно и безвозвратно. Он даже не мог вспомнить момент, когда они были все вместе в последний раз. В армию по призыву он уходил без особых проводов, буднично, как на работу, потому что отец был в очередной командировке, а мать болела. Иван поцеловал ее, сказал Соне «пока» и ушел, радуясь переменам, не зная, что никогда больше никого из них не увидит. И только часы, единственный артефакт того мира, остались целыми.
Иван Петрович любил их солидный спокойный шаг, совсем не похожий на птичье сердцебиение современных ходиков. Считал эту тяжелую поступь времени, когда пытался бороться с бессонницей, дивился, сколько же отбили часы этих полновесных ударов с тех пор, когда он с Соней разглядывал их? А последнее время взяла и уже не отпускала его мысль после того, как прочел в газете, что если каждому погибшему на той войне отмерить жизни всего лишь секунду, на один удар сердца, то целый год можно будет вести этот счет. Пить, есть, спать, гулять, а счет будет идти, не прекращаясь. И Соня, и отец, и мать тоже мелькнут в нем и уйдут, не задерживаясь. Разве что в глаза взглянуть времени хватит…
От подобных мыслей, почти всегда неминуемых, Иван Петрович поднимался с кровати и начинал ходить по комнате. Ставил на подоконник тяжелую мраморную пепельницу, курил в окно, пытался занять себя ночными программами по телевизору или радиоприемнику… И не права была Люда – никого он специально не хотел тревожить.
3
Тем воскресным утром Иван Петрович удивил всех выходом к завтраку. Вместе со всеми на кухне он появлялся редко. Обедать предпочитал в одиночестве, ужин вовсе игнорировал; с вечера запирался у себя в комнате, и никто не знал, чем он там занимается, потому что никто, кроме младшего внука Егорки, не осмеливался в это время войти к нему без приглашения.
Но еще сильнее Иван Петрович удивил домочадцев своим видом. Выглядел он как человек, который не может найти решение простой задачи, – растерянным и даже смущенным, что совершенно не водилось за ним! Он зашел, хмуро кивнул на приветствия, зачем-то заглянул, грохнув крышкой, в кастрюлю с гречкой и тут же наотрез отказался от этой каши, торопливо предложенной Людой.
– Чая мне лучше сделай, – велел он снохе и сел к столу.
Пуча от удивления глаза, Люда налила чашку чая, спросила, нужен ли бутерброд.
Отказался и от бутерброда.
Ни от Алексея, ни от Люды не укрылось, что Иван Петрович хочет что-то сказать, но никак не может собраться, будто стесняется этого желания. Люда поняла это по-своему, послала мужу выразительный взгляд радости и принялась усиленно ухаживать за свекром, предлагать печенье, развязывать и расправлять перед ним целлофановый пакет карамели.
– Да угомонись ты! – раздражился Иван Петрович, и Люда послушно, как по команде, села.
Повисла пауза. Все внимательно смотрели на деда.
– Сон мне привиделся сегодня, – решился, наконец, на рассказ Иван Петрович. Оглядел еще раз всех и продолжил непривычно доверительным тоном. – Встал, думал, забуду, а не забывается. Вот к чему такое может сниться? Яркий сон такой… Паренька видел одного, с войны… Так-то даже и думать забыл о нем, а тут увидел, и мучаюсь. Полночи промучился и все утро, не могу вспомнить фамилию! И имя тоже… не то Саша, не то Сережа.
– Зачем тебе? – негромко спросил Алексей. Переглянулся с женой, увидел у той в глазах растущую темную тучу, но пока еще без грома.
– Да пацан тот был Димки нашего ровесник. Убило его и стерло начисто из памяти, а сегодня я вспомнил! Даже лицо вспомнил! До мелочей! Был бы художник – нарисовал бы точь-в-точь! Разве возможно такое? Через столько лет! Можете себе представить?
– Очень даже могу, – хлопнула ладонью о стол Люда и поднялась, отошла к раковине, готовая не мыть, а скорее колотить посуду.
– Папа, ну что сейчас об этом вспоминать? Да сколько таких пацанов было и погибло! Наверняка, родные какие-нибудь все равно остались, не забывают, – вздохнул Алексей и покосился на жену.
– Да в том-то и дело, не было у него никакой родни! Детдомовский он. А годков столько же имел, как Димка. Вы разве не слышите? – заволновался Иван Петрович. – Поймите, вряд ли где, в каком архиве он помечен, сохранился хоть строкой единой! Ополчением они подходили, кто их там особо учитывал?! Фотографии тоже, верно, никакой не сохранилось. И получается, только один я сейчас во всем мире знаю и помню о том, что жил на земле такой человек! А фамилию забыл! Фамилия какая-то необычная! А ведь помнил одно время! Она своей заковыристостью и запомнилась!
– Знаете, Иван Петрович! – не выдержала и взвилась от раковины Люда. – Земля ему, конечно, пухом, этому Вашему Сереже, но он мертв давно, а Ваш внук жив! Вы бы о нем лучше подумали! Ему бы сейчас на курсы пойти – есть при университете, и не очень дорогие, а он вместо этого в киоск хочет подрабатывать устроиться по ночам! В любой момент его там за бутылку водки алкаш какой-нибудь может подпалить! Или бандиты ограбят!
Люда выбежала с кухни, продолжая еще кричать, крик этот перекинулся на Егорку, устроившего опять какую-то шалость, и закончился скоротечными глухими рыданиями в зале.
– Ты ее врачу покажи, – посоветовал Иван Петрович сыну. Алексей перестал катать по клеенке стола хлебные крошки, снял очки и долго массировал глаза.