Я выбежал из здания и побежал к дому, где жил д-р Шернвал - к маленькому дому недалеко от птичьего двора, который раньше назывался, вероятно французами, "Параду". Доктор и м-м Шернвал, вместе со своим молодым сыном Николаем, жили на верхнем этаже этого здания. Остальную часть здания занимал брат Гурджиева Дмитрий и его жена с четырьмя дочерьми. Я разбудил Шернвалов и сказал им новость. Мадам Шернвал разразилась слезами, а доктор начал поспешно одеваться и сказал мне вернуться и сообщить м-ру Гурджиеву, что он выходит.
Когда я вернулся в главное здание, м-ра Гурджиева не было в своей комнате, поэтому я спустился по пологому холму к противоположному концу здания и постучал робко в дверь комнаты м-м Островской. М-р Гурджиев подошел к двери, и я сказал ему, что доктор идет. Он выглядел спокойно, очень устало и очень бледно. Он попросил меня подождать около его комнаты и сказать доктору, где он находится. Через несколько минут появился доктор, и я направил его к комнате м-м Островской. Он пробыл там всего несколько минут, когда м-р Гурджиев вышел из комнаты. Я стоял в коридоре нерешительно, не зная, ждать его или нет. Он посмотрел на меня без удивления и затем спросил меня, есть ли у меня ключ от его комнаты. Я ответил, что есть, и он сказал, что я не должен входить в нее, а также, что я не должен впускать никого в нее до тех пор, пока он не вызовет меня. Затем сопровождаемый Филосом, он спустился по холму к своей комнате, но не позволил Филосу войти в нее с ним. Пес сердито посмотрел на меня, устроился против двери, так как м-р Гурджиев запер ее, и зарычал на меня в первый раз.
Это был долгий, печальный день. Все мы выполнили наши назначенные работы, но тяжелая туча горя нависала над школой. Это был один из первых настоящих весенних дней в тот год, и даже солнечный свет и непривычно теплый день казались неуместными. Вся наша работа производилась в полной тишине; люди говорили друг с другом шепотом, и дух неопределенности распространился по всем зданиям. По-видимому, необходимые приготовления для похорон кто-то делал, м-р Шернвал или м-м Гартман, но большинство из нас не знали о них. Каждый ждал, когда покажется м-р Гурджиев, но в его комнате не было признаков жизни; он не завтракал, не звонил на второй завтрак и на обед или для кофе в какое-нибудь время дня.
На следующий день утром м-м Гартман послала за мной и сказала, что она стучала к м-ру Гурджиеву в дверь и не получила ответа, и попросила меня дать ей мой ключ. Я ответил, что я не могу дать его ей, и сказал, что на это были инструкции м-ра Гурджиева. Она не спорила со мной, но сказала, что беспокоится потому, что собирается перенести тело мадам Островской в дом изучения, где оно останется на всю ночь до похорон на следующий день; она думала, что м-р Гурджиев должен знать об этом, но ввиду того, что он приказал мне, она решила, что не будет беспокоить его.
Позднее, после полудня, когда все еще не было знака от м-ра Гурджиева, за мной послали снова. На этот раз м-м Гартман сказала, что она должна иметь ключ. Приехал архиепископ, вероятно, от Греческой Ортодоксальной Церкви в Париже, и м-р Гурджиев должен быть извещен. После внутренней борьбы с собой, я, наконец, уступил. Появление архиепископа было почти таким же страшным, как и временами - Гурджиева, и я не мог восстать против его очевидной важности.
Немного позже она нашла меня снова. Она сказал, что даже с ключом она не могла проникнуть в комнату. Филос не позволил ей подойти достаточно близко к двери, чтобы достать ключом замок; что надо пойти мне, так как Филос хорошо знал меня, и сказать м-ру Гурджиеву, что архиепископ прибыл и должен увидеть его. Филос посмотрел на меня недружелюбно, когда я приблизился. Я пытался кормить его предыдущим днем и также этим утром, но он отказывался есть и даже пить воду. Теперь он наблюдал за мной, когда я вынимал ключ из кармана, и кажется решил, что он должен позволить мне пройти. Он не двигался, но, когда я отпер дверь, позволил мне перешагнуть через него в комнату.
М-р Гурджиев сидел на стуле в комнате - в первый раз я видел его сидящим на чем-нибудь другом, чем кровать - и смотрел на меня без удивления. "Филос впустил вас?" - спросил он.
Я кивнул головой и сказал, что прошу прощения за беспокойство, что я не забыл его инструкции, но прибыл архиепископ, и что мадам Гартман... Он прервал меня взмахом руки. "Хорошо, - сказал он спокойно, - я должен увидеть архиепископа. Затем он вздохнул, встал и сказал: "Какой день сегодня?"
Я сказал ему, что суббота, и он спросил меня, приготовил ли его брат, который заведовал растопкой турецкой бани, баню как обычно. Я сказал, что не знаю, но сейчас выясню. Он просил меня не узнавать, а просто сказать Дмитрию приготовить баню как обычно, а также сказать кухарке, что он будет внизу на обеде этим вечером и что хочет чтобы трапеза была самой отборной в честь архиепископа. Затем он приказал мне накормить Филоса. Я ответил, что я пытался накормить его, но он отказывался есть. Гурджиев улыбнулся: "Если я выйду из комнаты - будет есть. Вы предложите ему снова". Затем он вышел из комнаты и медленно и задумчиво пошел вниз по ступенькам.
Это было мое первое столкновение со смертью. Хотя Гурджиев и изменился - казался необычно задумчивым и чрезвычайно утомленным, более, чем я когда-либо видел - он не подходил под мое предвзятое представление о горе. Не было проявления ни скорби, ни слез - просто необычная тяжесть на нем, как будто ему требовалось огромное усилие, чтобы двигаться.
23.
Турецкая баня состояла из трех комнат и маленькой котельной, в которой брат м-ра Гурджиева, Дмитрий, разводил огонь. Первой комнатой, в которую входили, была раздевалка; затем - большая круглая комната, оборудованная душем и несколькими водопроводными кранами, скамейками вдоль всех стен и массажным столом в центре комнаты; третьей комнатой была парилка, с деревянными скамейками на нескольких уровнях.
В раздевалке было два длинных ряда скамеек вдоль одной стены, а напротив них - большая высокая скамейка, где всегда сидел м-р Гурджиев, повернувшись лицом и смотря вниз на других мужчин. Из-за большого числа мужчин в Приэре в первое лето, когда я был там, м-р Гурджиев приказал Тому и мне разместиться на его скамейке позади него, где мы сидели, рассматривая из-за его плеч собравшихся. Какие-нибудь "важные" гости всегда сидели прямо напротив него. Теперь, даже хотя баня не была больше переполнена, так как в Приэре не было много студентов после реорганизации школы, Том и я продолжали занимать наши места позади м-ра Гурджиева; это стало частью ритуала, связанного с субботней баней.
Приходя туда, мы все раздевались обычно на это тратилось около получаса; большинство мужчин курили или разговаривали, в то время как Гурджиев побуждал их рассказывать ему истории; истории как и в плавательном бассейне, обычно должны были быть неприличными или непристойными. Неизбежно, перед тем, как мы проходили в парную комнату, он рассказывал каким-нибудь вновь прибывшим долгую, запутанную историю о его высокопоставленном положении как главы Приэре, и история всегда содержала упоминания о Томе и обо мне, как о его "Херувиме" и "Серафиме".
Общепринято, вследствие моих предубеждений о смерти и так как м-м Островская умерла только около тридцати шести часов назад, я ожидал, что ритуал бани этим особым субботним вечером будет печальным и мрачным. Как я ошибался! Прийдя в тот вечер в баню, несколько позже, чем большинство других, я обнаружил всех еще в нижнем белье, а м-р Гурджиев и архиепископ были вовлечены в долгий спор о проблеме раздевания. Архиепископ настаивал, что он не может мыться в турецкой бане, не прикрытый чем-нибудь, и отказывался принимать участие в бане, если другие мужчины будут совершенно голые. Спор продолжался около пятнадцати минут после моего прихода, и Гурджиев, казалось, чрезвычайно наслаждался им. Он приводил многочисленные упоминания из Библии и, особенно, подшучивал над "ложной благопристойностью" архиепископа. Архиепископ оставался непреклонным, и кто-то отправился назад к главному зданию, чтобы найти что-нибудь, что все могли бы надеть. Очевидно, проблема возникала и прежде, так как последний вернулся с большим количеством муслиновых штанов, которые извлекли откуда-то. Нам всем посоветовали надеть их здесь как можно благопристойнее. Когда мы, наконец, вошли в парную, чувствуя неудобство и стесненность в нашем непривычном наряде. Гурджиев, как будто он теперь имел архиепископа в своей милости, постепенно снял свои штаны, и один за другим остальные сделали то же самое. Архиепископ не делал дальнейших комментариев, но упорно сохранял свои штаны одетыми.