Осень закончилась, и в недалеком будущем соблазнительно и неясно вырисовывалось Рождество. Это было первое Рождество, которое я должен был провести в Приэре вместе с Гурджиевым, и мы слышали много рассказов о тщательно разработанных рождественских церемониях - там было всегда два празднования: одно - по "английскому" календарю и одно - по "русскому", которое проходило на две недели позже, - и два Новых Года, а также день рождения Гурджиева, который приходился на первый день января по одному и по другому из этих двух календарей.
Так как время приближалось, мы начали производить детальные приготовления. Были приготовлены различные традиционные праздничные сладости, были испечены и запасены торты, и всех детей допустили помогать в приготовлении того, что называлось "гостинцами" - обычно весело украшенных бумажных мешочков со сладостями, которые должны были быть развешены на елке. Сама елка была огромной. Мы спилили ее в лесу на территории Приэре, и она была установлена в главной гостиной, так высоко, что касалась самого высокого потолка. Примерно за день до Рождества все помогали украшать елку, что состояло главным образом в развешивании на ней подарков, а также в украшении ее сотнями свечей. Был срезан специальный длинный шест, чтобы снимать свечи, которые могли поджечь дерево.
Накануне Рождества поздно после обеда все приготовления были закончены, и вечером должен был состояться пир, после которого все приступали к раздаче подарков в гостиной. Начало темнеть, когда м-р Гурджиев послал за мной. Он расспросил меня о Рождестве в Америке и о том, что я чувствую в этот праздник и, когда я ответил, сказал, что, к несчастью, кому-нибудь из людей всегда необходимо по праздникам работать, чтобы другие могли получить удовольствие. Он упомянул людей, которые будут работать на кухне, прислуживать за столом, убирать и т.д., а затем сказал, что кто-то также должен быть на обязанности швейцара вечером. Он ожидал дальнего телефонного разговора, и у телефона должен был кто-нибудь быть. Он выбрал меня, потому что знал, что на меня можно было положиться; а также, потому что я говорил по-английски, по-французски и достаточно хорошо по-русски, чтобы ответить на какой-нибудь телефонный вызов, который мог случиться.
Я был ошеломлен и мог с трудом заверить его, что я послушаю. Я не мог припомнить ни одного единственного праздника, которого бы я предвкушал так, как этот. Конечно, он увидел огорчение на моем лице, но сказал просто, что, хотя я не смогу принять участие в общем празднике сегодня, этой ночью, я мог предвкушать Рождество много дольше, так как я получу свои подарки на следующий день. Я понял, что очевидно нет способа избежать этого назначения, и ушел от него с тяжелым сердцем. Я поужинал рано, на кухне, а затем сменил того, кто был швейцаром в этот особый день. Обычно, никто не исполнял обязанности швейцара ночью. Русская семья жила на верхнем этаже здания и отвечала по телефону или отпирала ворота в тех редких случаях, когда это могло быть необходимо.
За день выпал снег, и передний двор, между помещением швейцарской и главным зданием, был покрыт снегом, сверкающим белизной и освещенным яркими лампами длинного коридора и главной гостиной, которые выходили во двор. Когда я заступил на дежурство, было темно, и я угрюмо сидел, наполненный жалостью к себе, внутри, маленькой швейцарской, пристально смотря на огни в большом доме. Там еще не было движения - остальные студенты в это время ушли на ужин.
Время казалось шло бесконечно, наконец я увидел людей, заходивших в большую гостиную. Кто-то начал зажигать свечи на елке, и я не мог сдержать себя. Я оставил дверь швейцарской открытой и подошел к главному зданию так близкое как я мог, чтобы услышать телефон, если он зазвонит. Было очень холодно - также, я не знал точно, насколько далеко я могу слышать телефонный звонок - и время от времени, когда елка зажигалась, я бегал назад в швейцарскую, чтобы согреться и сердито посмотреть на телефон. Я просил его зазвонить, чтобы я мог присоединиться к другим. Но он лишь смотрел на меня пристально, сурово и молчаливо.
Когда началось распределение подарков, в первую очередь самым маленьким детям, я не смог сдержать себя и, забыв про всю свою ответственность, подбежал прямо к окнам главной гостиной. Я не пробыл там и минуты, когда взгляд Гурджиева поймал меня, и он встал и большими шагами пересек гостиную. Я отошел от окна и, как будто он послал за мной, подошел прямо ко входу в здание, вместо того чтобы вернуться в швейцарскую. Он подошел к двери почти в одно время со мной, и мы остановились на мгновение, глядя друг на друга через стекло двери. Затем он открыл ее неожиданным, жестким движением. "Почему не в швейцарской? Почему вы здесь?" - спросил он сердито.
Я чуть не плача выразил какой-то протест против обязанности дежурить, когда все остальные праздновали Рождество, но он коротко прервал меня: "Я сказал вам сделать эту вещь для меня, а вы не делаете. Нельзя услышать телефон отсюда: звонок может быть теперь, а вы стоите здесь и не слышите. Идите назад". Он не повышал голоса, но несомненно был очень сердит на меня. Я вернулся в швейцарскую, обиженный и переполненный жалостью к себе, решив, что я не уйду с поста снова, невзирая ни на что.
Поздно ночью, когда вернулась семья, которая жила на верхнем этаже, мне позволили оставить пост. Я вернулся в свою комнату, ненавидя Гурджиева, ненавидя Приэре и в то же время почти чувствуя гордость на свою "жертву" для него. Я поклялся, что никогда не упомяну про этот вечер ему или кому-нибудь еще; также, что Рождество никогда не будет значить что-нибудь для меня снова. Я ожидал, однако, что что-то будет дано мне на следующий день, что Гурджиев объяснит это мне или каким-нибудь способом "компенсирует это мне". Я все еще выделял себя, как вид "любимца", вследствие того, что я работал в его комнатах, вследствие моего особого положения.
На следующий день, к моему дальнейшему огорчению, меня назначили работать на кухне, так как там требовалась срочная помощь; у меня было достаточно свободного времени, чтобы убрать его комнату, и я мог приготовить кофе ему в любое время, когда он захочет. Я видел его несколько раз, мельком, в течение дня, но всегда с другими людьми, и о предыдущем вечере не упоминалось. После обеда кто-то сказал мне, что Гурджиев послал его передать мне какой-то рождественский подарок: мелкие вещи плюс экземпляр книги Жюль Верна "Двадцать тысяч лье под водой"; и это был конец Рождества, за исключением бесконечного обслуживания за рождественским столом всех студентов и разных гостей. Так как я был в это время не единственным ожидающим, я мог почувствовать, что я был, еще раз, отделенным или "наказанным", так же, как я чувствовал предыдущей ночью.
Когда Гурджиев в какое-нибудь время упоминал о том вечере, я замечал изменение в моем отношении с ним. Он больше не говорил со мной как с ребенком, и мои личные "уроки" пришли к концу; Гурджиев не сказал об этом ничего, а я чувствовал себя слишком запуганным, чтобы поднять вопрос об уроках. Даже хотя не было никакого телефонного звонка накануне Рождества, у меня было тайное подозрение, что во время одного из периодов, когда я выбегал из швейцарской, мог быть звонок, и это мучило мою совесть. Даже если не было телефонного звонка вообще, я знал, что я "провалился" при исполнении порученной мне обязанности, и я не мог забыть этого долгое время.
22.
Однажды осенним утром я проснулся очень рано, когда было еще темно, с первыми лучами солнца, появлявшегося на горизонте. Что-то беспокоило меня в то утро, но я не представлял себе что это было: у меня было неясное чувство беспокойства, ощущение, что случилось что-то необычное. Несмотря на мою обычную ленивую привычку не вставать с постели до последнего момента примерно шести часов утра - я встал с рассветом и пошел в еще тихую, холодную кухню. Больше для своего успокоения, а также, чтобы помочь тому, кто был назначен мальчиком при кухне в тот день, я начал разводить огонь в большой железной угольной печи, и когда я клал в нее уголь, мой зуммер зазвонил (он звонил одновременно - в моей комнате и на кухне). Это было рано для Гурджиева, но звонок соответствовал моему ощущению тревоги, и я помчался в его комнату. Он стоял в открытых дверях комнаты, Филос рядом с ним, и смотрел на меня упорно. "Идите приведите доктора Шернвал немедленно", приказал он, и я повернулся, чтобы идти, но он остановил меня, сказав: "Скажите еще, что мадам Островская умерла".