Литмир - Электронная Библиотека

– Водички не вынесешь, родная? – В дальнем конце участка, за кривыми стволами облепиховых деревьев, стоял высокий мужчина в солдатской шинели нараспашку.

– У меня только чай остывший, – машинально ответила бабушка Ноя, – а вода талая, из бочки, грязь одна.

Она старалась разглядеть лицо мужчины, но закатное солнце быстро уходило к горизонту, прямо над плечом гостя; косые лучи били в глаза; все вокруг сделалось одномерным, лишенным черт.

– Можно и чаю, если сахара не пожалеешь. Я люблю послаще, ты же знаешь. – Казалось, мужчина улыбался и даже посмеивался в густые усы с проседью, хотя ни усов, ни лица бабушка Ноя не видела. – А почему одна на огороде? – спросил он все с той же игривой теплотой в голосе. – Куда своих подевала?

– Да кто ж их знает, Сергей Петрович. – Бабушка Ноя опустила голову. – Сначала мы с тобой были, ты да я, потом много нас стало, а теперь вот я здесь, сама…

– Твои живы?

– Да живы, конечно, но совсем забыли меня, старую. Хорошо хоть ты пришел.

– Ты, родная, не печалься. – Мужчина спокойно, с ленцой, повел широкими плечами. – Это все напускное, проходящее.

– Сам-то ты как, хорошо тебе там?

– Да ничего, родная, ничего. То прошло, и это пройдет. – Медный диск коснулся ворота шинели, где-то ударили в колокол – звук походил на вороний крик. – Сходи-ка ты лучше мне за чаем, – сказал мужчина мягко, – чего лясы зазря точить.

– И то верно, – спохватилась бабушка Ноя. – Заболталась я с тобой, Сергей Петрович.

Дом спокойно остывал после первого по-настоящему весеннего дня. Внутри было чисто, подметено, но как-то запущено: тусклая посуда из советских сервизов аккуратно расставлена в буфете над печкой; у топки сложена небольшая поленница дров; тут же газета «Сибирский садовод» на растопку; узкая кровать (по виду жесткая, с продавленным корытообразным матрасом) ровно застелена зеленым покрывалом в клетку, пущенная по краю облезлая бахрома почти достает до пола. По углам пыль, тазы с облупившейся эмалью, старые игрушки Алеши, бесполезное тряпье, ведра, культяпки. И все брошенное, ненужное, забытое. В дальней комнате горит свет, бабушка Ноя туда не заглядывает, она знает, что когда ее сын Павел работает над чертежами, лучше не мешать. Цыкнет на мать зло, погрозит пальцем, захлопнет дверь перед самым носом, да с таким звуком – сухим, свистящим, долгим, – как от одиночного снаряда, разрезающего ночной воздух над скованным осадной решимостью, и все же боящимся городом. Бабушка Ноя помнила, что самое жуткое в авианалете – не сам удар, а его ожидание; подтянутые к подбородку, обхваченные тонкими ручками колени; высыпающаяся известка в трещине на стене бомбоубежища, – выдержит ли, нет, еще одно прямое попадание?

Последний закатный луч ворвался в дом, пространство осветилось: стулья, стол, кружки на подоконнике обвели черным, предметы бросили на стену резкие тени. Они выглядели живыми, эти тени; гаснущее солнце моргнуло, тени побледнели, а затем на краткий миг вновь зажглись глубокой краской. В доме стало гулко и одиноко. Бабушка Ноя, спотыкаясь в потемках, отыскала старый чайник с отбитым горлышком – его аккуратно приклеил Павел, когда еще жил с матерью. Сейчас в комнате свет не горел, и дверь была открыта: ни стола с чертежами, ни маленькой лампы в желтом абажуре, над которым вечерами корпел трудолюбивый сын. Наверное, он был хорошим ученым, но о матери думал мало, как будто из него что-то вынули, – то самое, что живет рядом с сердцем и согревает близких своим теплом. Павел был суровым, как фронтовой снег, унесший ее отца. И он ушел, как и Сергей Петрович, но не на войну, а просто так, как уходят весны, как утекает вода, как пролетает перед глазами жизнь. Не было ни стола, ни лампы, только грубая сетчатая койка без тюфяка сиротливо громоздилась в углу, у стены.

Бабушка Ноя поставила ненужный чайник обратно на стол и вышла из дому. Пусто было на огороде и на улице за забором. Размокшая и оплывшая колея дороги уже покрылась тонкой ледяной поволокой. Тихо. Солнце скрылось за продолговатой сопкой, – заросшая острым строевым сосняком она тревожно отливала синей пастелью в неверном сумеречном свете. Где-то мяукнула подгулявшая кошка, ждущая скорого восхода луны. Никто не кутался в шинель и не посмеивался в усы с проседью. И маялось, маялось сердце в груди бабушки Нои; стало трудно дышать, темные круги поплыли перед глазами. Нужно постоять с опущенными веками, подождать, прийти в себя. Холодный воздух отрезвлял, возвращал память о жестком, внезапном ударе, разбившем ногу на осколки. Обычно люди обходили крутую наледь стороной, но бабушка Ноя привыкла ходить в гастроном напрямик, через бугристое поле, и однажды поплатилась за свою спешку. Ее нашли не сразу: поле было большим и запущенным, она еще долго лежала под серым небом и думала про дочь Соню, – та вышла за плохого человека и потерялась где-то в лабиринтах огромного и вязкого, словно кладбищенский морок, города Москва. Павел женился поздно, а потом уехал в Европу вслед за женой, оставив бабушку Ною без внучка Алешки, без его детских смешных проказ. Как и Европу, Россию бомбили долго и ожесточенно, но русские выжили. Они всегда выживали.

Смеркалось. Бабушка Ноя наломала хворост – снизу положила мятые газеты и струганную щепу, а сверху свалила крупные ветки и подгнившие за зиму палки, найденные около компостной ямы. Костер занялся быстро, музыкальное потрескивание только-только схватившихся искрой щепок вмиг сменилось густым смоленым гулом вовсю разгулявшегося пламени. В лицо дохнуло жаром, жарко было и в вагоне: нары сколочены в три ряда, так что верхний пассажир, проснувшись среди ночи, часто бился головой о жесткий потолок и будил соседей-студентов злыми матюками; все смеялись, а старшина заводил военную песню зычным баритоном. Она встретила Григория там же, на картошке, – ее будущий муж был статным веселым парнем с улыбкой во все тридцать с чем-то зуба; когда он был рядом, на душе светлело. Подающий надежды молодой инженер, – он еще не пил тогда, не лишился партбилета, не потерял работу, не опустился, не уехал в Сибирь – якобы на промысел, а на самом деле бандитствовать в лесную артель где-то под Енисейском. Бабушка Ноя не знала, жив ли Григорий, но в ее мыслях он всегда возникал, как нечистый дед с черными руками, в кирзовых, забитых грязью сапогах. Она ушла от него сразу после рождения Сони: скидала вещи детей в два больших чемодана, взяла билеты до Томска в один конец и растворилась среди железнодорожных гудков – ищи-свищи.

У крыльца стояла удобная лавка; сядешь на нее, прислонишься натруженной спиной к деревянным рейкам, вытянешь усталые ноги к резвящемуся огню – и хорошо. Суставы тупо ныли, в коленях нехорошо поскрипывало и похрустывало, но бабушка Ноя была довольна прожитым днем. Бочки наполнены, а кусок участка, где росла малина, очищен от мусора и приведен в благопристойный вид. Назавтра можно приниматься за ремонт веранды: снести в дом лишние инструменты, поправить брезент, закрывающий уличный вынос от ветра, залатать небольшую течь в листе шифера, треснувшем и прохудившемся за зиму, – подбить под лист свернутую вчетверо укрывную пленку, посадить на гвозди и дело с концом. Полвека на оборонном заводе – сколько трудов, сколько сил отдано, а ведь остались еще ясная мысль в голове и озорная привычка к работе в руках. Рано отдыхать. К лету выправим завалившийся на бок дровяник, приведем в порядок парники, а если соседи помогут, то и новую теплицу поставить можно – под помидоры. Будет повод опробовать невиданный сорт семян из Польши, редкий гостинец от Павла. Горит, шумит костер.

Но прошла минута, другая, пламя начало опадать. Ветки и мусор дают много света, да мало тепла; вот сверкают искры в небе, чиркают до самой крыши, до звезд, а вот и нет их, будто и не было, лишь угольки продолжают играть в калейдоскоп на красном кирпиче камина. Кровь из носа Сони хлестала потоком, когда Ноя с силой и внезапной злостью съездила дочери по лицу. Гулящая, пропащая девка никого не слушала, связалась с какими-то проходимцами – то ли челноками, то ли бывшими люберами, – а однажды заявилась домой пьяная, развязная и, по всему, на обе ноги беременная. Ноя ударила и тогда не жалела о своем гневе. Соня свалилась в проход между кухней и коридором, замычала, поползла в спальню. За дверью с портретом Чака Норриса (посаженным на скотч поверх толстого непрозрачного стекла молочного оттенка) еще долго слышались всхлипы и тихие стоны. Мать хотела войти, утешить дочку, но спесь и ложная гордость не позволили. Потом стало поздно. Соня закрылась, ушла в себя, а через несколько лет собрала пожитки и укатила в Москву. Разговоров – настоящих, сердешных – между ними больше не было, только: «привет», «будешь звонить?», «буду», «ну пока», «пока».

2
{"b":"683285","o":1}