Литмир - Электронная Библиотека

Моим друзьям, без них эта книга была бы другой.

Под редакцией Юлии Фурсовой;

2018-2019, Иркутск.

Костер

«А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей; гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило».

Антон Чехов, «Архиерей»

Кап, кап, кап – бьются немецкие бомбы о выпуклое дно пустой бочки. Грузные, набухшие в первом весеннем тепле они срываются с карниза веранды. Крыша дома еще покрыта снеговой шапкой, – та постепенно оседает, темнеет, пускает из-под себя ручейки. Талая вода бежит по вытянутому вдоль крыши желобу, стекает на прикрывающий крыльцо шифер, прокладывает себе путь по волнистым выемкам, но у самого края вдруг замедляется, путаясь в нагромождениях веточек и хвои, что сбились в плотные кучи наподобие плотины. Заторы прихвачены ледком и держат крепко, не давая потоку воли. Скоро вода возьмет свое, подточит, заберется с изнанки, комья поползут к краю и устало, с грудным звуком, плюхнутся в бочку. Пока же вода сочится медленно, осторожно, боязливо: вперед отправляется одна капля, за ней другая, потом третья, – как разведчики за линией фронта, которым нужно пройти через ряды колючей проволоки и прыгнуть с обрыва, в темный омут, на самое дно мира.

Бабушка Ноя суетится у крыльца. После зимы дел на огороде много, за что не берись – все в охотку. Повалила бочку с ржавыми ободами, уперла руки в железный борт; снег захрустел, нехотя подался, бочка покатилась по грядке, оставляя за собой три грязных борозды и куски старой краски – когда-то белой, а теперь уже и не желтой даже, но желтушной, больничного, хворого оттенка. В роддоме пахло теплой кожей, грудным молоком, мамиными руками, страхом нового. Но были и другие запахи: военный госпиталь отдавал высохшей мочой, сочащимися сукровицей бинтами на прелых, плохо обработанных ранах. Во время бомбежек лица солдат застывали, восковые маски ртов, бровей и глаз пучились в окна. От проходящего по улице трамвая мелко дрожали стекла в расшатанных рамах. Переполненная палата пахла тряпками и костылями, равнодушными докторами и капельницей с жирными отпечатками пальцев по всему продолговатому краю. Бабушка Ноя крякнула, навалилась плечом и поставила бочку под скат веранды, чтобы пустое брюхо наполнялось талой водой.

Широкое гребло лопаты хватануло из ближайшего сугроба, поднялось в воздух и, роняя излишки, резко опустилось за кованый обод. Со дна уже поднималась приличных размеров куча, но бабушка Ноя знала – она выполнит лишь треть работы, даже набив бочку с горкой, – остальное сделают оттепель и первые дожди, но и тогда бочка останется полупустой, на одну-две поливки, не больше. Вот потому-то нужно перевернуть и подкатить к скату все три бочки, сделать запас, иначе потом, в апреле, придется идти с ведрами на ручей или ждать, пока включат дачный водопровод. Ручей далеко, ведра тяжелые, а ноги и руки уже не те, что раньше. Бесконечными зимними вечерами, кладя морщинистую ладонь на сборник стихов Окуджавы (томик в пускающемся на лоскуты переплете), бабушка Ноя порой замечала, как ее длинные, прежде фарфоровые, а теперь по-печному беленые пальцы бьет неприятная судорога, вызывая в памяти больницу, гипс, трамвай, мокрые от пота простыни… Бабушка Ноя покрепче сжала черенок лопаты, – сегодня в ее руки вдруг вернулась удивительная сила. Работа спорилась, над садоводством высоко стояло солнце.

– Бабка, а бабка! – Дед Григорий подошел к сетке забора, его длинные, забитые грязью кирзовые сапоги баламутили край большой лужи. – Чего так рано приперлась-то?! Зима-чай на дворе.

– Захотела и приехала, – буркнула бабушка Ноя, – тебе-то какое дело?

Дед Григорий считался местным сторожем: зимой он жил в садоводстве один-одинешенек (в компании с черно-белым телевизором и стареньким электросамоваром). Родня Григория давно сгинула, жена ушла, и дед обобылился, запил, стал трескучим и недобрым.

– На той неделе заморозки обещают, а потом снега навалит, – ехидно, поплевывая себе под ноги, заметил Григорий. – Пустые твои труды!

Бабушка Ноя распрямила тугую спину.

– Если сейчас бочки не набрать и рухлядь не спалить, худо будет, – сказала она. – Ты сам-то чего пришел, Гришка? Опять на опохмелку не хватает?

– Ты, бабка, на меня не брехай, – подбоченился Григорий с напускной важностью, – ты мне за зиму сколько должна, а? Я, считай, за всем хозяйством, а тут и медведи, и пилорама рядом бандитская, и сучьи наркоманы подворья жгут – а я один, один!

– Да чего ты выдумываешь, Гришка, какие медведи, побойся Бога. – Бабушка Ноя утерла лоб тыльной стороной ладони. – Сколько должна, столько заплачу, и не тебе, а в кооператив, по Сберкнижке.

– Ладно, – быстро сдался Григорий, – может хоть в долг дашь? – Его голос стал высоким и жалобным, как у церковного юродивого. – Рублей сто надо, не больше, Христом-богом прошу! Бабушка Ноя нахмурилась и отвернулась.

– Шел бы ты отседова,– сказала она тихо, – не мешай работать.

– Дура ты, бабка, как есть, дура! – Григорий сунул грубые, чернушные ладони в карманы полушубка, побрел прочь, а напоследок, уже издалека, вдруг вывернул пегую голову и хрипло гаркнул: – Всю жизнь горбатишься, бабка, так и помрешь – горбатая!

Темную часть огорода за домом трогать рано, да и незачем, снег там густой, плотный, не поднять и не перенести. А в переднем высоком краю участка воцарилась весна, капель набирала силу, показалась бурая лежалая земля. Был самый томный предзакатный час; тепло разливалось в воздухе, – кажется, еще чуть-чуть и взойдут подснежники, запоют птицы, подует теплый южный ветер. Как тогда, на Урале, когда их повезли в колхоз: десять товарных вагонов; студентки в разноцветных косынках, с перепачканными лицами; солома на криво сбитых досках, сквозь которые просвечивали мелькающие на скорости рельсы и шпалы. Работа на картошке была тяжелая, на износ, но об этом не думали, а думали, что на улице лето, и вода в речке за бараками прогрелась, и в сухом жарком стогу можно до рассвета глядеть на звезды.

Бабушка Ноя усердно закидывала бочки снегом, спину приятно припекало, на дальнем выселке протяжно гудела пила. Видать, прав был Григорий, кто-то валит втихомолку лес и везет на продажу – эх, браконьеры подневольные. Скрипело, чавкало под калошами, и шумно билось сердце, перекачивая кровь в слоях одежды, меж узких старческих ребер. Резко кольнуло, точно хлыстом вытянули всю левую часть тела. Бабушка Ноя покачнулась, но смогла удержаться на ногах, опершись на лопату. Ничего, сейчас пройдет. Гул пилы сливался со стуком капель; было не так, как утром, когда холодный свинец раздельно бил в дно бочки, – теперь сплошной ручеек, лишь изредка прерываясь, струился по шиферу и с негромким шелестом терялся в синюшном, цвета налившегося фингала, сугробе. А эшелоны с солдатами все шли и шли на запад – неостановимо, – и вместе с ними уходил папа, Сергей Петрович, сгинувший где-то в зыбких лесах под Ржевом. Птицы не пели, да и рано им было петь, или поздно, ведь скоро его пошлют в наступление, а там ноябрь, безнадега и сутулые мужские спины, сбившиеся в тесном душном блиндаже. Ну ничего, скоро полегчает.

Работа пошла медленней, с расстановкой, без спешки. Бабушка Ноя отложила лопату и принялась за малину; отвязывать кусты пока не стала, а вот лишние мертвые ветки собрала в большую кучу и оттащила вместе с листвой и нанесенным ветром мусором поближе к дому, где зимний бедлам можно было разом спалить в уличном камине, сложенном как раз на такой случай. Камин соорудили из старого горелого фундамента, оставшегося от прошлых хозяев. Внук Алешка вытирал грязные ладошки о панаму, смеялся и клал кирпичи криво, так что за ним все время приходилось переделывать, но бабушка Ноя лишь улыбалась и шла в занавешенную прохладу дома, чтобы вынести мальчику стакан свежих ягод. Где-то они сейчас, ее подруги по училищу? – разъехались, разбрелись, раскидала их жизнь, запорошила. И тупая боль отдалась в больной ноге – память о позднем переломе, который так до конца и не зажил.

1
{"b":"683285","o":1}