Подкидывая колени как олень, бегал вокруг общаги в тощих трениках и тапках. Манька что-то пищала, размахивала ручонками с четырнадцатого этажа. Пока не была удёрнута матерью. Врёте, не упал! Ещё побегаем! Поборемся! Серов прыскал воздухом. С задошливостью пульверизатора, нагнетаемого чёрной грушкой. Врёте! Олень бежал иноходью вдоль свежих мокрых утренних кустов. Высокой размашистой иноходью.
Дома сдирал перед всеми мокрую, почерневшую от пота майку. Ноги в трениках, заправленных узласто в носки, стояли как сабли. Мы ещё посмотрим – кто упал. Посмотрим. Под смех жены унёс глаза дикого необъезженного коняжки. Унёс в ванную. Девчонки скакали за ним до самой двери. За которую, однако, пущены не были.
После завтрака, встав на стул, потянулся, открыл антресоль. Черкаемые тараканами, белые папки лежали плотно, одна на другой, до самого верха антресоли. Начал искать нужную. Евгения ехидничала насчет домашнего питомника серовских тараканов. Лелеемой, оберегаемой зонки тараканчиков Серова. Тем более что сыпались они сейчас из зонки отчаянно, наглядно. Серов не слушал, не обращал внимания. Нашёл, наконец, нужный черновик, нужную папку. Не слезая со стула, долго просматривал некоторые страницы в ней. Девчонки дёргали за ноги. Евгения всё о своем зудела: о роковых, о неистребимых тараканах Серова…
<p>
</p>
На территории издательства на Воровского Серов и Дылдов остановились перекурить. Будучи уже за решётчатой оградой, напротив четырёхэтажного старинного здания. Серов с тоской посматривал на дубовую дверь, в которую он должен был сейчас войти. Дылдов топтался, не знал, что говорить, чем напутствовать друга.
Вышли из издательства две женщины. Одна невысокая, круглая. С загорелыми лоснящимися ногами, как рояльные балясины. Другая худенькая. С кривоватыми ножками. Раскрытые свои книжицы удерживали на ладонях как Кораны. Читали из них друг дружке трепетно, завывая. Поэтессы, зачем-то сказал Дылдов. И добавил, – оголтелые. Проходя мимо, поэтессы гадили за собой: «симулякр! симулякр! ди-искурс! ди-искурс!» Нахватались, кивал на них Дылдов. Как собачонки блох. Смеялся. Однако Серов, будто пропадающий ангел, всё с тоской смотрел на густые деревья.
Пошёл, наконец, к двери. Пошёл, в общем-то, уже приговорённый. Дылдов еле успел крикнуть «ни пуха». К чёрту!
<p>
</p>
В конференц-зале издательства, засадившись в кресла, тёпленько сидел коллектив. Коллективчик. Человек в двадцать пять-тридцать. У самой сцены лысинки проглядывали стеснительно, нежно. Попадались, впрочем, и наколоченные волосяные башни женщин.
Сам не зная зачем это делает, ни на кого не глядя… Серов вдруг начал ходить вдоль коллектива. По проходу, сбоку. Туда и обратно. И сел. С краю ряда. Перед чьим-то затылком. Как неизвестный совершенно никому родственник. Лысинки начали недоумённо оборачиваться. «Вам что, молодой человек? Вы к кому?» Вопрос прилетел со сцены. От крупного мужчины за столом. У него на лысине был штрих. Напоминающий укрощённую молнию. «Молодой человек!» Серов застыл, будто наклав в штаны. Вскочила высокая худая женщина: «Это ко мне, Леонид Борисович!» Огибая всех, быстро шла. К Серову как будто шло много беспокойных палок. Серов был вытащен из кресла и выведен за дверь. «Вы что – не видите! – шипели ему в бестолковое ухо. – У нас производственное собрание! Про-из-водственное! (Надо же! Как на заводе! На фабрике!) Ждите! Ждите здесь!» Вновь ушла за дверь со всеми беспокойными палками. «Какая наглость!» Хозяйка палок носила фамилию – Подкуйко.
<p>
</p>
Рукопись была почти в двадцать листов. Отпечатана в двух экземплярах. Лямки на измахраченных папках давно оторвали. Листы разъезжались, готовы были пасть. Поэтому Серов вынес рукопись – в обхватку. Как разгромленную голубятню. Вот, сказал он Дылдову. И впервые, вздрогнув, Дылдов услышал от друга грубое матерное ругательство. Связанное с чьим-то ртом. Вернее – с чьими-то ртами. Брось, Серёжа, не переживай. Серов не унимался: ё… Подкуйко! Сволочь! Брось, Серёжа. Не надо…
<p>
</p>
Рукопись была брошена в дылдовской комнате на стол – как есть. Растерзанной. Ну, куда теперь? Понятно куда – в забегаловку. Вышли как из покойницкой. На рукопись больше не взглянув.
<p>
<a name="TOC_id20278107" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a></p>
<a name="TOC_id20278109"></a>36. Забегаловка
Сосиски на тарелке напоминали тощие бежевые пальцы. Серов не мог смотреть на них, сглатывал тошноту. Круг постоянных заунывных графоманов, Лёша. Именно этого журнала. Не мои это слова. Один обиженный критик сказал. Но – точно. И весь секрет. Стая. Связка. Серов глянул на тарелку. Гроздь. Опять сглотнул. Скорей сунулся в кружку с пивом. Нет, я с тобой не согласен, Серёжа. Есть там стоящие. Б-в, например. Дылдов брал сосиски, запускал в рот. У него сосиски были нормального цвета, только что принесёнными из буфета, очень горячими. Дылдов обдувал их во рту. Смахивал от этого на слюнявого стеклодува. Да этот твой Б-в не от мира сего! В нём же все от Средневековья какого-то. От каких-то лат, турниров, копий. Забрал, перьев. Он гарцует в них на механическом, искусно сооруженном им же самим коне. Которым удивляет и королей, и простолюдинов. Притом гарцует гордо. Удерживая мозг свой запросто под мышкой. И как всегда у него: завуалирует остренькое в тексте, да так, что сам потом не найдет – и потирает ручки, и радуется, и хихикает: обманул! Прошло! Прошёл его кукиш в кармане. А кто скажет правду?! Кто?! Серов строго посмотрел на жующего друга. Понятно, что кроме них – никто. Да. Оглядывались по сторонам. В табачном космосе под потолком (однако в Забегаловке не курил никто!) вконец заблудившимся, одуревшим спутником блукал телевизор. На экранчике там долго удалялись слоны. Похожие на старые кургузые мошонки. По закону абсурдистского театра, где-то в углу Забегаловки вдруг последовал короткий, надрывный перелив гитарных стальных струн. Как бы кавалер – даме – после неудачной попытки – прокричал: эх! что же ты делаешь со мной! Дама! С некоторым испугом Серов и Дылдов смотрели, как гитарист в обтягивающем костюме мима поспешно чехлит гитару. Откуда он попал сюда? Прямо с концерта, что ли? Нетронутая кружка пива стоит на столе. Когда отвернулись – вновь ударно замяукал речитатив. Ещё более страстный. Кавалер словно бы задрыгал в нетерпении ногами. Такая музыка бывает, когда наказывают гитару. Когда раскачивают. Когда трясут её за горло грифа. И опять музыкант поспешно зачехлял инструмент. Как рыжего, не вовремя мяукнувшего кота. Зачем он так всё делает?! Дылдов недоумевал. Эх, записать бы! Серов досадливо громоздил на кружку соль. На зализанный мокрый край её. Потом пил, прогонял пиво через всё это сооружение. И приехала она ко мне, Роберт, помнится, с двумя раздутыми, коровьими прямо-таки чемоданами и с дремучим котом-онанистом впридачу. И кот этот, не теряя ни минуты, загнулся и начал трудиться на полу с её шерстяным шарфиком. Вот такой мне случился подарок. Голова человека за столиком наискосок – в Забегаловке над всем преобладала. Величиной, насыщенностью деталей голова была – как целый индустриальный Кузбасс. В этом Серов готов был поклясться. Становилось даже страшновато. С плеч Кузбасса свисал квадратный, вконец истёршийся габардин. Как единственная, дорогая ветошка, оставшаяся от спёкшегося сталинизма, под которой пестрела теперь попугайная рубаха цыгана. Ни френча уже тебе, ни кителя. Знаешь, Роберт: утром смотришь, как сквозь туман на горе пролилось солнце. Как будто отчетливо проступила в горной породе богатая, золотая жила. Красота-а. Кузбасс поднёс кружку ко рту. Точно просто жёлтый фонарик. Отпил. В стороне от горы – земля дымится, лезет за поднимающимся солнцем, а над рекой клубятся туманы. Можешь ты представить, Роберт, такую красоту? Могу, Георгий, могу. Собутыльник Кузбасса, Роберт, напоминал красный обсосанный леденец. Часто прикладывался к кружке. Или зимой: просачивается с тёмного ночного неба пороша. Изморозь. Идёшь к дому, снег скрипит под ногами. Череда фонарей вдоль дороги походит на мукомолов без дела. И всё это ты видишь, всё это ты чувствуешь. Красота-а. Кузбасс, конечно же, был поэтом. Прирождённым поэтом. На умиленную зависть Серова и Дылдова. Может, к счастью, – писательство не задело его? Не зацепило его головы? Ведь бывает, вдруг дом рушится, погребает всех и вся, а один человек стоит посреди рухнувшего как ни в чём не бывало – только пылью отплевывается. Или более долговременное явление: вроде как на болоте, на трясине: все идут, все с шестами, но один за другим проваливаются. И с концами! Только их и видели! А он и под ноги не смотрит, и никакого шеста у него нет, и – аки посуху! Знаешь, Роберт, я ведь опрокинулся с лестницы неожиданно для себя, невероятно. Как будто наступил на арбузную корку. Или арбузное семечко там. Не сопоставимо всё это было, понимаешь?, просто несопоставимо: гигантский вес моего тела – и это ничтожное семечко. Или эта корка. Однако всё произошло именно так. Кузбасс опять поднёс к губам – будто всё тот же жёлтый фонарик. Понимаю, Георгий, понимаю. Тебя подхватывают, к примеру, и начинают качать. Подбрасывать к потолку. Ты летаешь, тебе радостно. И вдруг все разом бросают качать. Отходят в стороны. Они тебя не знают. И ты задницей об пол! Ты на полу! Ты извиваешься от боли! Это – как?! А это, Роберт, называется: семь раз подкинули – шесть раз поймали. Леденец согласился, снова быстро отпил. Знаешь, Георгий, утром встанешь: не мушки, не круги уже, а какая-то синенькая гальваника в глазах дрожит. Слева. Ну тяпнешь. Грамм пятьдесят. Проходит всё, жить можно. Скоро, наверное, крякну. Леденец закусил губу. Точно решил распробовать себя на вкус. Да какое сейчас время?! Какое?! Кукурузных початков?! Всяких матёрых голубей мира?! Серов неожиданно начал заводиться. Выйди на улицу, посмотри! Посмотри на их портреты! Что один был, что теперь другой! Бог шельм метит! Всегда метит! А чего орать-то об этом? Дылдов обиделся. И за кукурузного, и за матерого голубя мира. Разорался тут. Ты что – пьян, что ли, уже? Однако так же неожиданно Серов закаменел, уйдя в себя. Кузбасс почему-то начал поглядывать на него. Точно увидел давно известного ему. Он, Роберт, был из тех – из крикунов. Кузбасс кивал в сторону Серова. Однако нельзя сказать, что это природное у таких. Что все эти люди уже в младенчестве были крикунами. Скорей всего, как раз наоборот: дожидаясь груди матери, такой молодец попискивал трепетно, жалобно, даже моляще. Однако став взрослым, окончив совпартшколу, сообразуясь с моментом, голосок свой развил, стал крикуном отчаянным. Что называется, штатным. Для митингов, для демонстраций. Ну, а там и карьера пошла. Инструктор райкома, референт, пристебай. Вот на такую вот корку, на такое вот ничтожнейшее семечко я и наступил однажды. Кузбасс всё взглядывал на Серова. Глазами набегающе восторженными. Вроде северного сияния. Так смотрят в публичном месте на разоблаченного провокатора. На, как оказалось, стариннейшего стукача. С которым расправиться сейчас просто не время, не место: люди кругом. Да что он, придурок, спутал меня, что ли, с кем?! Не обращай внимания – сейчас забудет. Да-а, Роберт. С умишком он оказался, надо признать, изощрённым. Это уж точно. Не мытьем, так катаньем добрался до меня. Подлец! Серов стал длинношеим как манометр. Он что, Лёша, ненормальный? Не обращай внимания, сказал же, – забудет. Кузбасс и в самом деле забыл. Притом резко. В молодости её ещё потягивали. И, видимо, неплохо. Во всяком случае, – преобладал офицерский состав местного гарнизона. Передавали друг дружке. Так сказать, эстафетом. Ну а потом, когда состарилась – тут и я подвернулся. Кузбасс отхлебнул из кружки. Немка с крутыми бровями казачки. Тех и других в крови – пополам. Осенью повседневное любимое её одеяние – толстый длинный блузон стального цвета. Сшитый как ходячая реклама. С американским безработным внутри. Вот такая красота, Роберт. Иногда, Георгий, вдруг прострелит и начинает ныть мысль: а ведь дело-то к концу идёт. Как и Кузбасс, Красный Леденец говорил только о своем. К концу неизбежному. Ведь скоро и тебе в землю. Красный Леденец опять закусил губу, опять пробовал себя на вкус. Уже чуть не плача. Ну, будет, Роберт, будет! Не надо об этом. Кузбасс сходил и вернулся от стойки с кучей кружек – точно просто с кучей тех же китайских фонариков. Расставлял их на столе. Серов всё поражался кубатуре, объему этого мужика. Волосы на голове чудища были как мускулы. Закаменелые мускулы! Как я и говорил, сама тощая, тонкорукая – троеперстием крестилась очень широко. В церкви подглядел однажды. Будто попадала в себя из помпового ружья. В лоб, в живот. В одно плечо, в другое. Снова троеперстие прилетало в лоб. В живот. В одно плечо. В другое. Вот такая картина. Зарядив кружки водкой, Кузбасс и Леденец дули ерша. Однако создана природой была для любви. Это уж точно. Губки бантиком, груди – прямо воины древнерусские! Даже ягодицы её были в виде сердца. Представляешь? В виде накладного сердца, Роберт.