Подстелив под себя малоношеную синюю фуфайку, лежала рядом с ними лицом к небу, выводила хрипловатым несильным голосом:
Соловей ку-ку-у-ушке-е
Выго-ва-а-а-ри-вал…
* * *
…Анна села. От поворота реки плыл человек, и даже отсюда было заметно, как он устал – много суетливого и неверного в движениях. Анна подумала, что по такой реке одному плыть опасно, – сплавная, топляка много. Потом пришла в голову мысль – если ему вздумается утонуть, что может сделать она! И эта мысль вызвала у нее раздражение. Почему при ней, на минуту за все лето присевшей в раздумье? Приспичило же ему тонуть!
Человек, видимо, заметив Анну, пробивался к берегу, но капризное течение выбрасывало его, выдохшегося, на стремительную и ровную середину потока. Анна подумала, что бежать в лагерь за помощью бесполезно, не успеет. Отчаянно махнув рукой, спустилась вниз к воде, держась за сухие, вымытые половодьями корни деревьев. Потом юзом проехала по сыпучему склону, ободрала ноги, влетела в воду, высоко замочив подол платья. А он уже барахтался близко, даже что-то кричал ей, но за шумом воды она ничего не разобрала, выскочив из воды, засуетилась вокруг тяжелого, под кость размытого бревна на берегу. Сдвинуть его не смогла и тогда закричала, испуганно, до слез, сама не помня что…
Его вынесло далеко внизу. Выползал, подтягиваясь руками, судорожно, со всхрапами дышал. Она подбежала, села рядом на гальку, не зная, обругать его за тот страх, что пережила, или спасибо сказать, что не утонул.
– Ой-ее-е, – протянул он наконец со стоном. – Фу-фу- фу-фу, – и открыл глаза. Насильственно улыбнулся и хрипло сказал: – Ну чего испугалась-то?
Анна нервно хохотнула, покачала головой, встала и пошла вдоль берега.
Он, видимо, поднялся за ней, она слышала шумок его дыхания, замедлила шаг.
– А ты молодец, – просипел он над ухом. – Молодец!
Она обернулась и, отстранившись чуть, оглядела его. Парень молод, видимо, моложе ее, здоровый, свежий, веснушчатая кожа, еще синеватая от воды, зеленоватые, крапчатые глаза.
– Мать-то есть у тебя?
– Ну а ты как думаешь…
– Правильно! Выкормила тебя, бугая. А потом бы следа не нашла…
– Это ты зря. Я еще сто лет жить буду…
Поднялись на берег. Он сразу упал на траву, раскидал руки, глядя в небо. Загорелая кожа его еще ознобно рябила, но грудь дышала ровно. Она присела рядом, оттягивая на колени мокрый подол платья.
– Хорошо. А? – сказал он. – Нет, хорошо! – Где-то неожиданно и глухо затукала кукушка, и оба они навострили уши, высчитывая.
– А ты говорила! Еще, еще, еще, – подстегивал он кукушку, рассмеялся, и она рассмеялась за ним…
– Ты деревенский? – спросила она.
– Из Мишелевой, – подтвердил он.
– Чего здесь делаешь?
– Купаюсь…
– Каждая голова свой камень ищет.
– Мой камень далеко-о!
Она улыбнулась ему, он ответил тем, что провел пальцем вверх по ее ноге. Это ей не понравилось, он понял и, отвернув голову, неожиданно и неправильно пропел: – Раз увидишь – больше не забыть… Слушай, я до Шаманки хотел сплавать. Там такой пляж! Пляжик что надо!
– Ну и что ты там делаешь?
– Ворон считаю, – спокойно ответил он. – Что там больше делать. Там лес горелый, воронья много!
– Ну давай, считай. Сколько же времени сейчас?
Он развел руками – мол, счастливый, – сам сказал:
– Рано еще. Давай сплаваем до Шаманки?
– Сейчас! – в тон ему спокойно усмехнулась она. – Вот посижу только немного.
– Ну посиди. Я подожду.
Трава была теплой, шуршала под пятками. Разошлась дымка на реке, успокаивались перед жарою птицы. Грохнул и прокатился выстрел. Анна вопросительно посмотрела на него, он махнул рукою – так. Балуется кто-то.
– Ну дак что, поплыли?
Она не ответила.
– Боишься?
– Сам ты боишься. До Шаманки не доплыл.
– Это я тебя увидел. Не смог мимо…
– Бабушке своей расскажи…
– Ты, наверное, воду-то только из-под крана видишь.
– Ну уж до Шаманки-то доплыву…
Она не боялась его. Сработала, как это редко, но бывает, память на «своего» человека. Было в нем что-то легкое, мальчишеское, забытое ею в городе. Наверно, таким стал брат Андрейка. Анна вспомнила, что этим летом она еще не купалась, хотя с самого открытия лагерей они ездили мимо таких рек и речек. Как-то хотела искупаться в заливе, но Олег отговорил, да и времени было мало, два-три спектакля в день с переездами. К вечеру себя не чувствуешь и ничему не рада. Анна вздохнула, со спокойной решимостью расстегнула платье на груди, сняла его через голову, осторожно развесила на куст, чтоб подсохло, и, немного стесняясь городской вялости своего тела, пошла к воде. Она шла напряженно, неестественно, показалось, что парень идет вслед, оглядывая ее, но, уже вступая в воду, обернулась, увидела, что он еще стоит наверху спиною к ней и смотрит в перелесок.
– Ну, ты идешь? – капризно спросила она.
– Конечно, – спокойно ответил он и, не глядя на Анну, стал спускаться к реке.
* * *
…Вечерами мать, если не шила ребятишкам, уходила к Марфуше. Старуха жила одна. Старика в войну потеряла, а двое детей разлетелись по городам, едва оперившись. Говорят, звали ее к себе. Марфуша в город не поехала.
– Ездила я туды. Видала. Залезешь в эту клетушку. Встань торчком да стой молчком. Лупи глаза. Срам, ей-богу. И только. Я ее, воды горячей, и тута согрею, печка, слава богу, хорошая.
Хозяйство у Марфуши – корова да кот.
– Одиннадцатый по счету, – говорит она. – У меня ни один кот не пропал. Вот как сошлись мы со своим, завели кота – считай, этот одиннадцатый. Все коты. Брала котов. Ленивые они, коты, и не охотники. Зато дома. Года два-три пошастают по ночам – и на печку. Милей ему уже не надо. А те, расщеколды рябые, до сивой поры все блудят. Как заорет под окном, хоть беги из дома…
Мать слушала ее и со всем соглашалась. Она всегда со всеми соглашалась. С соседками, с отцом, с Марфушей. Кивнет головой и молчит. Марфуша же словоохотлива. С утра до вечера молоть языком может. Корову выведет за ворота: «Танька, – кричит матери, – иди, че скажу-то!..»
Мать еще корову к стаду подгоняет, а Марфуша уже частит языком, все побайки вспоминает.
– Если б я такая, как Танька, была, я бы вон на той березе еще до началу века свесилась. Мне хоть Буренке под хвост, да пошептать надо.
Мать согласно кивнет головой и уткнется глазами в шитье. Она любила мелкую, кропотливую работу, рукодельничала, вышивала, слушая ручьистые речи Марфуши. С Марфушей они дружили всю жизнь. Старуха рассказывала, как мать еще девчонкой на ее свадьбе из-за печи выглядывала. А потом, когда мать выходила замуж, Марфуша плясала на ее свадьбе. Первых ее девчонок сама принимала. Отца Анны Марфуша не любила: ходили слухи про него и про Таньку Андрееву из конторы, бабу еще нестарую.
– Блудный сын да потаскушка нашли друг дружку, – фыркала Марфуша, зыркая глазами в сторону заплаканной матери. – Тут уж, Танька, ничего не поделаешь. Если уж у мужика завелся в крови блудящий микроб, он пока не выбесится, а гулять будет. Потерпи. Я те вот че скажу, если уж невмоготу совсем станет. Ты его пьяного отчубучь по загривку, чтоб кости поутру зазвенели… И тебе полегчает, и он посмотрит-посмотрит, да подумает еще. Как в другой раз, да с кем связываться.
Как-то под осень, после одного из скандалов, мать решилась. Она выпроводила Анну с Андрейкой к Панке Жуковой, Анниной сверстнице и соседке, на заложку закрыла калитку.
Анна постояла немного подле лавочки, потом шепнула Андрейке: «Беги до Панки, кликни ее ко мне», – и вернулась к дому огородами.
Мать вслепую тыкалась по ограде, потом нашарила в темноте узкое полено. Несмело подошла к сидевшему на крыльце мужу, замахнулась. Рука ее как бы сломалась в воздухе и повисла вместе с поленом. Она замахнулась еще раз, потом с силой отбросила полено, села рядом на крыльцо и заплакала. Анна медленно подошла к ней, ткнулась носом в плечо, почуяла жестковатый, резкий запах лука, исходящий от рук матери, всегдашний запах ее рук, и заплакала с ней в голос…