Потом пришла Панка, крепенькая, как гриб боровичок, невысокая смешливая толстушка, и зазвала ее к себе ночевать на сеновал. Ночь стояла черная, с мелкими сыпучими, зелено чертившими небо звездами. С гольцов тянуло сыростью, предосенней прохладой. Поселок потонул в темноте, он словно проваливался в таежных распадках, светя ввысь желтыми оконцами. Поселок небольшой – двадцать два двора, магазинчик, школа-трехлетка. До железной дороги далеко. Надо пешим ходом идти до совхозного отделения. Оттуда автобусом до райцентра, а уж с райцентра автобусом или чем бог пошлет до станции. А там можно уехать в город, в неведомую, большую, будущую жизнь, о которой с замиранием сердца думалось и мечталось, и даже снилось, что она ищет дорогу в город, но найти так и не может…
Анна лежала рядом с Панкой в пахучем сене, под овчинным тулупом, смотрела, как лучится звезда сквозь прореху в крыше, и думалось ей, что вырастет, уедет в город, выучится на артистку и заберет с собой мать. На улице, у клуба, пели девушки. Они тянули какую-то странную, тягучую, печальную песню, пели грустно, будто сами жили так же тяжело, с постылым мужем и злой свекровью, как та девушка, о которой в песне поется. И во всей этой ночи, в звонкой и ранней ее прохладе, в этих падающих в глухую зыбь звездах, и в песне, и в блуждающем внизу по дому говоре Панкиных родителей, – во всем напряженно и чутко жила какая-то печаль. Звезда в прорехе все укрупнялась, становилась ярче, яснее, а воздух вокруг нее чернел и зыбился, песня затихла, и собака в своей конуре прекратила скулить и зевать, и почувствовалось на миг в этой тишине невидимое чье-то присутствие, тайное и могучее дыхание чужеродной силы.
Панка не то спала, не то затихла просто, как сурок, сжалась, ткнувшись Анне в плечо. Анна закрыла глаза и загадала: «Если я досчитаю до пяти и будет так же тихо, то я не стану артисткой, а если будет звук, то стану…»
Она медленно досчитала до пяти, и на последнем счете тишина сломалась – у клуба растянули мехи баяна, и Таня, старшая Панкина сестра, просватанная уже за бригадирского сына Лешку Агеева, со звонким напором, вызывающе выкрикнула:
Черт с тобой, что ты красивый,
Я тобой не дорожу,
Я такими ухажерами
Заборы горожу…
Панка тут же встрепенулась и вскочила, выглядывая в дверцу чердака.
У клуба завозились, затопали, и тонкий лихой девичий голос оборвал Таню:
От воды бела не буду —
Я умоюсь молоком.
Меня маменька ругает,
Что гуляю с дураком…
– Юрка Тарасик пришел, – блестя глазами, сказала Панка.
Она была влюблена в Тарасика и как-то даже поклялась, что замуж только за него выйдет или так в девках и останется.
Юрка Тарасик, кудрявый тихоня, гулял уже с девчонкой, своей одногодкой. Скоро его призовут в армию, и Панка спокойно говорила о его подруге.
– Она его не дождется, ветродуйка такая… А я как раз ему под пару выровняюсь… Вот посмотришь… Беда, какой красивый, – вздохнула Панка о Тарасике. – Чернявенький, еще бы усики – и картинка, а не парень.
– А если он не вернется? – опасливо спросила Анна.
– Я его под землей сыщу, – деловито ответила Панка. – Все равно мой будет…
А какой будет у нее, у Анны, и что там будет впереди? Что там впереди, за этими лесами, пригорками, елками, вытоптанной поскотиной, бревенчатыми селами, за этой сырой скукой сибирской глуши?
Под утро в молочном тумане, пригибаясь под окнами, чтобы не видела мать, возвращалась Таня. Обласкав девчонок, счастливо и коротко засыпала. Уже когда совсем светло, она тормошила их: подавала теплое, первой дойки молоко, сама жевала хлеб.
– Андрейка дурак у вас, – сообщила она Анне. – Тятя родимый говорит, что вчерась подглядывать лазил к Ивашкиным, на баню… Отодрать его, как Сидорову козу, и все тут…
Она сладко потягивалась, падая на ворох сена, и замолкала, улыбаясь чему-то потаенному, своему и, сдобное, слегка побледневшее от бессонной ночи ее лицо круглилось, довольно сияя ямочками. Девчонки понимающе смотрели на нее, и каждая думала о своем. Панка о Тарасике, а Анна, глядя на счастливую, нацелованную, намилованную Таню, думала, что у нее будет не так. Ничего схожего ни с Таниной радостью, ни с полынной жизнью матери. У нее будет высокая любовь, такая красивая, как в книгах. И у нее дух захватывало от такой мысли.
– Вон твой батянька поспешает, – глядя на улицу с сеновала, сообщила Таня. – Встречай родимого.
Отец стучал кнутовищем в калитку, не глядя на Анну, хмуро приказывал:
– Спроси у Таньки квасу.
Потом пил его жадно, до капли, утираясь рукавом, ворчал:
– Иди во двор. Сейчас мать пришлю. Бегаете, меня позорите…
Трактор у отца отобрали, он едва не утопил его в болоте.
Сейчас он пас частный скот. Иногда наутро мать выгоняла стадо на пастбище сама. Попозднее он приходил к ней, нескладно и тяжело оправдывался, что проспал. Она молча бросала ему кнут и уходила домой.
Сколько себя помнит Анна, всегда хотела быть только артисткой. Марфуша звала ее обезьянкой за умение передразнивать подружек и поселкового дурачка Володеньку. В редкие дни, когда приезжала передвижка, задолго до начала фильмов Анна прибегала к клубу. Одиноко примостившись у порога, по многу раз пересматривала с восторженной жадностью добрые, сентиментальные довоенные фильмы. Вечером, после кино, тайком от матери переодевалась в праздничное ее шелковое темно-синее платье с оборками, которое отец привез с войны, стягивала платье сзади у пояса, тревожно всматривалась в зеркало…
Панка наблюдала за ней и строго экзаменовала:
– Ну-ка, покажи Орлову…
Анна изображала Орлову из «Волги-Волги» или артистку из сильно нравившегося ей фильма «Машенька».
Панка, во время Анниных представлений согласно кивавшая головой, позже сомневалась: «Цыганистая ты какая-то. Как полено обгорелое. Я одну артистку видела, – врала она, – та беленькая такая, мягкая…»
После выпускного вечера Анна, ни слова никому не сказав, отправила документы и заявление в город в театральное училище. Фотографироваться ездила в район и просила фотографа, чтобы побелее сделал. И ждала почтальоншу каждый день, как мать родную. А когда та вручала ей казенный конвертик, то Анна так растерялась, будто и не думала, что придет письмо. Показала матери вызов на экзамены, та долго не могла понять, в чем дело, и только прочитав черные печатные буквы грифа училища и свою фамилию, заплакала, вытирая фартуком слезы – и от счастья за дочернину жизнь, и от обиды за свою, – будто все уже совершилось и Анна готова в актрисы. Долго пришлось втолковывать, что это еще только вызов.
Отец почесал затылок и хмуро бросил:
– Я те покажу артистку. Отца позорить. Мало тебе клуба вон…
Однако повздыхал, глядя, как собирается Анна, потом подтянул штаны и пошел к соседке отметить событие.
Провожала в город ее одна мать. С Панкой они простились накануне. Подружка даже немного позавидовала, но потом весело протараторила весь вечер и написала длинный список, что ей купить в магазинах города. Двинулись до отделения пешком, попутки не случилось. Мать сама несла чемодан через кукурузное поле до легкого, уже золотистого березового леска. Потом остановилась и, с напряженной жалостью в лице глядя на дочь, всхлипнула.
Анна молчала, серьезно глядя на мать. Мать высокая, костистая, сутулилась перед нею, сморщилось от слез темное тревожное ее лицо.
– С парнями не связывайся. Учись больше. Если захочешь сойтись, чтоб все по-доброму. Помяни меня: баба как жизнь начнет, так она у нее и покатится. Чтоб не так, как девки балуются, а серьезно, со счастьем. Счастье вначале спугнешь, потом не догонишь. Ну, Христос с тобою. – Она нагнулась, взяла ее голову, поцеловала в волосы и заплакала.