Именно этим духом странничества Христова проникнуты известные тютчевские строки, написанные в 1855 г.:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Но в предшествующей строфе поэт был не прав, подчеркивая только русский характер образа странствующего Христа:
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Конечно, не только русский взор понял и заметил свет нищеты Христовой, о чем свидетельствует большое количество европейских народных легенд на сюжет испытания Христом-странником человеческих сердец. Афанасьев привел в Предисловии параллельные русским немецкие народные легенды «Христос-странник», «Награда и наказание» и др. В них – то сияние нищеты, о котором Рильке сказал в своем францисканском «Часослове» (1903):
Denn Armut ist ein grofier Glanz aus Innen…
(Ведь нищета – великое сиянье изнутри [человека]).
Ключевой легендой афанасьевского сборника является пасхальный рассказ «Христов Братец», представляющий собой переложение так впечатливших народную душу слов Христа о служении страдающему ближнему («братьям Моим меньшим») как достижении Царствия Небесного и о том, что отказ от этого служения любви ведет в «муку вечную». Легенда начинается пасхальной встречей милостивого сына и немилостивой матери с Христом в образе нищего (сын угощает Его пасхальной трапезой, мать же отказывается с Ним разговляться), а заканчивается тем, что открывшийся сыну Христос показывает уготованное ему в раю место и его мать, мучающуюся в аду.
В этой легенде Христос, просящий[10] сына обменяться с Ним крестами («Будь ты мне брат крестовый!»), предстает не всемогущим и величественным Царем, Судией, не всесильным Пантократором, а человеком, родным братом – и в этом глубочайший христианский гуманизм народной легенды, богочеловеческий смысл христианства, который так глубоко прочувствовало, пережило народное сердце и приняло его как суть Христова благовестия.
Важнейшим духовным и творческим источником народные легенды стали для Ф. М. Достоевского. Писатель вспоминал, что еще в детстве, не умея читать, заслушивался проникновенными и благоговейными народными пересказами житий святых из Четьи-Миней[11], над которыми с умилением воздыхал не только простой народ, но даже разбойники в острогах: «…рассказы про “божественное” очень любит русский народ. <…> В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное» (Дневник Писателя, 1877). Рассказы эти для народного сознания – живой и вдохновляющий образец исполнения евангельских заповедей, определяющий этическое поведение народа, который «и сам выделяет из себя великих кающихся “Власов”, идущих с умилением, раздав всё имение свое, на смиренный и великий подвиг правды, работы и нищеты.» (Там же).
«И что за слово Христово без примера?» – вопрошает старец Зосима и рассказывает чудо о медведе из Жития преп. Сергия Радонежского как такой «пример» милующего сердца – пламенеющей жалостью любви (преп. Исаак Сирин) к премудрому и прекрасному Божьему творению. Именно этический поступок (а не только слово) для Достоевского – главный критерий истинного христианства и христианина, которые не могут быть совместимы, например, с социальным неравенством («Предположить только, что у Марии Египетской есть крепостные крестьяне и что она не хочет их отпустить на волю. Что за абсурд!» (Дневник Писателя, 1880)) или с инквизицией: «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком <…> Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков – нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.). Писатель глубоко убежден, что в русском православии гуманизм, этика человеколюбия важнее церковного ритуализма и мистицизма: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство <…>. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное» (Дневник Писателя, 1876).
Как известно, Достоевский считал, что русская церковь находится «в параличе с Петра Великого» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.), имея в виду синодальный период огосударствления церкви, превращения ее в бюрократический аппарат на службе государству[12]. Достоевский не боялся честно говорить об этом изъяне, искажении церкви, отмечая, что такое духовенство не способно ответить на вызовы времени (реформы, просвещение народа.): «.духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, – кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, – ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать» (Дневник Писателя, 1877). И в черновиках романа «Братья Карамазовы» Достоевский произносит устами Зосимы горькую правду: «Что теперь для народа священник? Святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя – он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Г ибель народу, гибель и вере, но Бог спасет».
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, – глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.).
Народная легенда «Христов Братец» как живой духовно-этический опыт, пережитый Достоевским, вводится писателем в ключевые эпизоды романов «Идиот» (1868) и «Братья Карамазовы» (1880). В легенде Христос в образе нищего старика предлагает проявившему к Нему милосердие мужику обменяться крестами: «И видит сын: на старике одежонка плохонькая, а крест как жар горит. “Давай, – говорит старец, – крестами меняться; будь ты мне брат крестовый!” – “Нет, брат! – отвечает парень, – коли я захочу – так куплю себе эдакой крест, а тебе негде взять”». Старик уговаривает парня поменяться крестами и зовет его к себе в гости во вторник на Святой неделе. В духе этой народной легенды Достоевский создает в романе «Идиот» сюжетную ситуацию испытания Рогожина встречей с «Христом» (в образе кн. Мышкина) и их братания через обмен крестами. Народный характер этой ситуации акцентируется историей, рассказанной Мышкиным Рогожину, – о солдате-«христопродавце», который продал ему оловянный крест, выдав его за серебряный с целью пропить полученные деньги. После этого рассказа Рогожин просит князя обменять свой золотой крест на его солдатский в знак побратания. Этим поступком Рогожин, одержимый страстью к Настасье Филипповне, пытается преодолеть в себе искушение убить Мышкина, в котором он видит своего соперника. Но в итоге Рогожин, как и обманувший Мышкина солдат, не проходит испытания встречи с «Христом» – он все же пытается убить своего крестового брата.