В подвале разыгрывались безобразные сцены. Помню, сельскому старосте из Дюро сказали: "Возвращайтесь к себе в Дюро, вас там ждут с венками, цветами девушки в белых платьях, вы этого заслуживаете". И тому подобное... Этого я не могла понять. Зато понимала другое: стычки, до рукопашной, за полметра площади пола. За стакан воды.
Нам с Мамикой дали в одном из рядов место, где можно было улечься вдвоем. Кто-то проявил большую порядочность: помог нам снять и притащить в погреб створку дверей из разрушенного дома. Вот только в середине ее торчала железная заклепка. Когда дверь перевернули, там оказалась железная шайба. Мы с Мами долго думали, какую же сторону предпочесть - с заклепкой или с шайбой: на чем удобнее лежать? А с края была тяжелая петля, с другого замок, четырехугольная коробка - огромный старый примитивный замок с большой ручкой. Почему мы не пытались его снять? У нас не было ничего, кроме ножа. Во всяком случае, нам вдвоем было довольно неудобно лежать на двери: одной между заклепкой и петлей, другой - между заклепкой и замком. Дверь и так не отличалась мягкостью: все-таки деревянная, да еще на ней были прямоугольные углубления с рамочками по краям. Когда-то это, наверное, была красивая дверь, жаль только, что небольшая, а Мами-то была полная, кругленькая, она едва умещалась на своей половинке.
Чтобы русские не узнали меня, я покрыла голову большим черным платком, запачкала лицо, женщины помогли мне нарисовать углем морщины; придумывали мы и другие хитрости. Филике я держала под пальто, на груди, прикрыв сверху платком. Филике вел себя тихо, не тявкал, дышал еле слышно, и, если у нас с Мами совсем замерзали ноги, мы переглядывались и ночью, в темноте, клали его себе в ноги, и он по очереди нас согревал. Конечно, и мы согревали Филике.
Как мы жили в подвале? Наверху стреляли, стреляли постоянно. То из деревни, то, наоборот, по ней. Но вечером, с шести до десяти минут седьмого, огонь всегда стихал. До сих пор не понимаю почему, да и другое не понимаю: откуда мы знали, что сейчас будет затишье? Но тогда мы все выбегали на улицу: женщины, дети, мужчины - и каждый спускал штаны и справлял нужду.
Бывали такие сцены: "Эй, ты что, скотина, не видишь, что мочишься мне на ногу?" А одна женщина вернулась плача, ее сапоги с высокими голенищами были расстегнуты, голенище оттопырилось. "Смотрите, - сказала она, - я себе в сапог наделала".
Мне было трудно вдвойне: Филике надо было держать, чтобы его не увидели, а ему тоже надо было пописать. Поэтому я отбегала подальше и пряталась за свинарником. Мы справляли нужду одновременно, дрожа от страха, но боялись не стрельбы, а людей. Иногда я поднималась на улицу и во время обстрела, чтобы Филике мог пописать, тогда и я делала свои дела.
Это было непросто, но, по крайней мере, я не была свидетелем унизительных сцен. Скопище голых задниц, все мочатся, испражняются, толкаются: "Оставьте меня, вы что, не видите..." Лучше было одной, с Филике, под обстрелом.
Я боялась, чтобы кто-нибудь не заметил, что Филике со мной: в убежище запрещено было приводить собак. Почему? Из-за стрельбы они могут взбеситься, броситься на людей? А может, из-за инфекции? Но какой еще инфекции нужно было тогда бояться?
В подвале стояло ведро с водой, рядом кружка, все зачерпывали и пили из нее. Я думала, что она темного цвета: темно-синяя или темно-серая. Потом, много позже, при дневном свете я увидела, что когда-то кружка была белая, а серой стала от грязи.
У некоторых из нас была с собой провизия, другие поднимались наверх, когда огонь на время прекращался, и где-то добывали себе еду. У нас не было ничего. Помню, каждое утро я находила у своего изголовья маленький сверточек. Там бывало несколько шкварок, иногда - пара пышек, иногда - кусок хлеба или колбасы, кусочек сала. Во всяком случае, нам с Мами этого было достаточно, чтобы продержаться. То есть мы, конечно, голодали, но с голоду не умирали.
Мами неудержимо худела, не съедая даже того, что я находила в сверточках. Я подошла к врачу, знакомому Яноша, спросила его, что делать. Он посоветовал давать ей больше жидкости, иначе она погибнет. Жидкости? Но какой? Ведь даже воды нам доставалось не больше кружки в день.
Я пошла к русским и попросила у них кувшин молока.
Цену я знала: за крынку молока пришлось расплачиваться своим телом.
Потом я пошла в дом священника, наше последнее жилище: хотела принести оттуда матрас, потому что дверь была тяжелая и понемногу отсырела. Здоровье Мами все ухудшалось. За матрас тоже надо было расплатиться натурой. Офицер согласился: если я с ним лягу, могу забрать матрас (который нам же и принадлежал). Со мной был и Филике, все произошло в том самом подвале с картошкой.
Немного картошки еще оставалось на полу, и я лежала на ней, не шевелясь. Пожалуйста!
Русский офицер тем временем зажег спичку, сначала потрогал пальцем мои глаза - открыты ли. Убедившись в этом, приступил к делу. Было немного больно. Но так как я все равно не пошевелилась, не вскрикнула, он зажег еще одну спичку - посмотреть, жива ли я. Покачал головой.
Большого удовлетворения я, должно быть, ему не доставила. Но когда я начала собираться, чтобы унести матрас, он прислал в подвал своего ординарца, который тоже мной попользовался. Филике бегал вокруг, плакал, скулил, лизал мне руки; руки и ноги мои были холодные, язык у Филике теплый.
Тогда я не подумала, почему он прислал и ординарца. Сейчас мне кажется, что они демократичнее, чем наши офицеры. Или венгерский офицер тоже поделился бы мной со своим ординарцем?
Потом этот молодой солдатик помог мне взвалить матрас на спину. Матрас этот мне был действительно нужен срочно, потому что у Мами начался кашель, насморк. Я несла его, счастливая. Все остальное было уже не в счет. Матрас сложили вдвое и взвалили мне на спину, и я шла, согнувшись пополам, а Филике - со мной.
По дороге мы попали под воздушный налет, я спряталась в придорожную канаву; матрас прикрывал спину и голову, и я чувствовала себя в безопасности. По дороге двигалась советская транспортная колонна, самолеты пикировали на нее, обстреливали. К моему удивлению, этот транспорт действовал так же, как когда-то немецкий: все машины замедлили ход. Ужасно, когда колонна машин приостанавливается и еле-еле ползет под огнем, ужасно, когда над ней пикируют самолеты и на землю обрушивается их вибрирующий гром; а солдаты высовывались из машин, поднимали автоматы и пытались попасть в самолеты. Увидев меня с матрасом на плечах, они разразились бурными приветствиями, кричали, посылали воздушные поцелуи, смеялись, аплодировали: браво, браво! (Они знали это слово и часто употребляли его.)
Думаю, их развеселило как раз то, чего я не знала: матрас абсолютно ни от чего не защищает. Ни от снаряда, ни от осколка, не говоря уже о взрывной волне или бомбе.
Однажды, много позже, я снова шла с Филике по улице. Я хотела умереть, потому что сил больше не было, и тогда снова появились самолеты, бомбардировщики, они бомбили пустое шоссе, идя прямо над ним, - может, хотели сровнять его с землей? - а я шла по самой середине дороги и не хотела прятаться в укрытие. Пусть в меня попадут. "Господи, пусть меня убьет, прямо сейчас!" - молилась я. И все же, когда самолет оказался над моей головой, его ужасный, оглушающий грохот придавил меня к земле, я присела на корточки, но продолжала как-то ползти вперед. Я не упала на землю, не пыталась укрыться, я искала смерти; но идти, выпрямившись в полный рост, не могла. А Филике безмолвно, преданно шел рядом. Когда я передвигалась на корточках, он пытливо глядел на меня и в точности повторял темп моей странной походки. (Филике, есть ли на свете человек, чья верность сравнилась бы с твоей? А я тебя покинула.)
Вы спросите, куда я шла? К Мами. Врач сказал, что ей нельзя больше оставаться в подвале. У Мами был дом, прекрасный деревенский домик с коричневыми потолочными балками, во дворе розы и виноград. Она сдавала его пожилой супружеской чете. Теперь те, уступив моим мольбам, приняли ее к себе, а с ней взяли еще одну старушку. Как я потом узнала, у них был свой расчет: где много старух - там безопаснее, потому что русские любили "бабок" и "мамок", относились к ним почтительно. Их даже подкармливали, не били, не обижали. А если и случалось иногда, что какую-нибудь старушку насиловали заодно с молодыми, - боже мой, ночью ведь все кошки серы.