Сэм стреляет в меня поверх своего айпада предупреждающим взглядом, в котором сконцентрированы все наши прежние споры. «Хватит ее душить. Уважай ее желания». Я знаю, что он прав, однако не могу прекратить этот разговор. Не в последнюю очередь потому, что любой крупный сдвиг в поведении Хонор может оказаться сигнальным флажком.
– Но по стационарному звонили бы только мы. Не давай больше никому свой номер, и другие люди позвонить не смогут.
– Мам! Ты входишь в число «других людей», разве ты не понимаешь?
Она не хочет моих звонков. Я не нужна ей.
Я прячу свое горе в юморе:
– Ладно. Это была просто идея. Я сдаюсь. – Я поднимаю руки вверх и пячусь назад через кухню в знак шутливой капитуляции. Это меняет настроение и заставляет Хонор улыбнуться:
– В любом случае, раз уж я напилась перед тем, как пойти превращаться в тыкву, хочешь взглянуть, что я нашла? – Она похлопывает по дивану рядом с собой, и я так благодарна за это приглашение обратно в ее личное пространство, что чуть не падаю из-за спешки. – Возможно, ты сумеешь мне кое-что объяснить; я хочу знать твое мнение об этом. На самом деле не так-то просто найти фотографии этого места в прошлые годы, – продолжает Хонор. – Приходится долго шарить по страницам сайтов недвижимости и натыкаться на слащавые фотографии интерьеров, прежде чем сможешь добраться до чего-то стоящего, но я отыскала немного золота в куче дерьма. Раньше здесь творилась настоящая дичь. – Она наклоняет экран в мою сторону. Сэм беззвучно шевелит губами: «Ты в порядке?», и у меня уходит несколько секунд на то, чтобы вспомнить о своей вымышленной фобии. «Нормально», так же беззвучно отвечаю я. На меня смотрит викторианский дагерротип в омерзительной сепии. Я понимаю только, что это женщина в платье с оборками. Черты лица грубые, волосы острижены.
– У нее была эпилепсия, и за это ее отправили сюда. Можешь себе представить?
– Нет, – отвечаю я слабым голосом.
– Долбаный ад. Вот список причин, по которым женщины попадали сюда в первый год открытия. – Скан пожелтевшей страницы на ее экране с виду ничем не отличается от тех же тетрадей, которые здесь с успехом использовали и в двадцатом веке. – Смерть сыновей на войне. Действия для предотвращения зачатия. Жевание табака. Религиозная мания. Покраснение – что бы это ни было. Домашнее насилие, алкоголь, меланхолия. И это только то, что я могу разобрать! «Констатирован врожденный дефект, боль от удовольствия с мужем» – ты можешь поверить во все это дерьмо?
– О, – говорит Сэм, кликая по своему планшету. – Тебе такое понравится, Хонор. Какие-то художники залезли в эту больницу, когда она еще стояла без присмотра, и сделали кучу фотографий. Смотрите. – Он подается вперед, и мы трое воссоздаем картину «дружная семья перед сном», как в те времена, когда читали Хонор на ночь книжки о приключениях Кролика Питера. Правда, теперь вместо бумажных страниц Сэм перелистывает бесконечный ряд фотографий на экране.
– Круто, – комментирует Хонор, глядя на слайд-шоу из рухнувших обломков, цветных фресок и расчлененных манекенов, мелькающих перед ней. Дальше идет фотография заброшенной аптеки. Все полки выметены подчистую – ничего не оставили Клею, чтобы украсть и продать. – Эти кадры невероятны и без фильтров, – говорит Хонор. – В то время нужно было по-настоящему понимать, что делаешь, чтобы получились такие снимки. Они не подписаны. Интересно, кто это снимал?
Изображения сменяют друг друга: вот дверной проем, где я впервые увидела Мишель через решетку в двери. На фотографии дверь не заперта и широко распахнута. Хонор пролистывает картинку влево, и на следующей я вижу палату, в которой потеряла девственность. И может, даже ту же кровать. Я не могу больше смотреть.
– Кто-нибудь еще хочет вина или джина с тоником? Я представляла все это не таким мрачным.
– Спасибо, все хорошо, мам.
– Мне достаточно, дорогая.
Я поворачиваюсь к ним спиной, пока занимаюсь стаканом и льдом. На три пальца джина, и неуклюжий всплеск тоника.
– Господи! – произносит сзади Хонор и замолкает. А затем: – О, ее бедный сын!
Дочь задерживается на этой картинке, чтобы я успела увидеть, но мне нет в этом нужды. Везде и всегда используется одно и то же изображение Джулии Соломон – те прекрасные темные глаза, глядящие сквозь десятилетия, тонкая рука обнимает прижавшегося малыша.
– Ты знала об этом, мама?
Я отпиваю половину стакана, прежде чем ответить:
– Да, конечно. В то время я была подростком. Об этом событии говорили в национальных новостях, а здесь в округе оно стало целой историей на долгие годы. Это по-настоящему печально.
– Печально? Это отвратительно! Как вообще допустили, чтобы такое произошло? – Ее глаза бегают по странице. Бог знает, какой блог она сейчас читает, какие архивные статьи из таблоидов или комментарии под ними, но невозможно долго бродить по этим ссылкам и не наткнуться на фотографию Хелен или ее имя. Подбородок дочки прижат к груди, лицо в негодовании сморщено. На секунду Хонор выглядит так, словно я только что все это сделала. Хотя, если она что-то и увидит, то не свяжет со мной. С чего бы ей?
Глава 15
Грязно-бурые листья кружатся на фоне белого неба и отскакивают от моего лобового стекла. Вдоль обочин голые кусты боярышника ощетинились шипами, поджидая любителей погулять в любую погоду. Осень возвращается в Саффолк. К тем из нас, кто живет здесь круглый год.
– Просто напомни мне, – говорит мама слишком ясным тоном, который приберегает для прикрытия своих пробелов в памяти. – Где мы опять были сегодня утром? – Вопрос важен для нее. Это самые душераздирающие моменты: когда она знает, что она не знает.
Душераздирающие, потому что данная стадия тоже пройдет, и это будет означать потерю последнего, что от нее осталось.
– Мы были в больнице, в Ипсвиче, – отвечаю я.
– На работе? – Это скачок в сторону: когда мы были в амбулаторной гериатрии этим утром, она не помнила, что работала там.
– Нет, для твоего осмотра.
– О, конечно, – говорит мама так преувеличенно беспечно, что я понимаю – она не вспомнила. Сохранилась ли какая-то часть ее, которая знает, что эта больница – причина, по которой я существую на свете? Мортен Ларкаст был норвежским неврологом, приехавшим на конференцию и пригласившим симпатичную молодую медсестру выпить с ним в его последний вечер в Ипсвиче. К тому времени, когда я узнала его имя, он был женат и имел детей; к тому времени, когда я узнала его адрес – он уже умер. Я посматриваю на маму в зеркало и замечаю легкую, свободную улыбку на ее лице. Воздух машины как будто дрожит от всех разговоров, которые у нас теперь никогда не состоятся. Почему она не желала никаких отношений с моим отцом или с отцом Колетты? Почему была слишком гордой, чтобы просить их поддержки? Не думаю, что у нее имелись какие-то особенные правила воспитания, в которые не мог бы вмешиваться мужчина. Полагаю, меня должно радовать, что мама никогда не упоминала о моем отце за все время, пока болеет. Я каждый день с беспокойством думаю о собственной старости, о времени, когда моя забота и контроль исчезнут, и представляю, как бормочу что-то, пока Хонор отвлекает меня, подмешивая в йогурт лекарства. Даже сама мысль о том, чтобы стать обузой для своей дочери, выворачивает мне кишки.
Вместо разговоров я запихиваю компакт-диск с «Тем, Что Я Зову Настоящей Музыкой 90-х» в плеер, и пускай «Boyzone» несет нас к дому.
Колетта ожидает нас у дверей. Она привела в порядок свои волосы, пока нас не было дома. Теперь у них мягкий красно-коричневый оттенок и филировка на кончиках.
Я говорю ей, что мне нравится ее прическа, затем оповещаю о том, что сказал врач утром, и складываю свежие рецепты в коробочку для медицинских записей.
– Останешься попить кофе? – спрашивает Колетта, наполняя чайник.
– Пощади, мне хочется провести остаток дня в одиночестве. – Я желаю барахтаться в своем странном настроении, валяться на диване, глядя «Хорошую жену» по телевизору, и сжевать целое колесо сыра «Бри» с целым пакетом крекеров.