– Сынок, не ломай верхушку. Кедрушка вырастит, а шишек не даст. А кедр без шишек, что мужик без детей. Так что знай.
«Она выросла и стала таким кедром, – остановился Николай Фотийвич, с волнением любуясь Кедром и не обратив внимание почерневшую доску прибитой к его стволу с какой-то надписью. – Он мой одногодок. И какой! И не надо жаловаться ему. У него, наверное, шишек на верхушке бывает навалом. А у моя судьба надавала шишек да каких. Но я ведь все на ногах. И пришел, надеясь увидеть родину мою здравствующей. И ты для меня добрый знак. И не приветствие ли на доске прибито для таких как я, безродных сыновей, – и подошел поближе.
Глава четвертая.
Р А Й
На доске большими буквами было вырезано «РАЙ» А ниже поменьше, но четко и свежее: «Нехристям вход воспрещен!»
«Вот тебе на!» – усмехнулся Николай Фотийвич. – Не усмехайся, однако, раньше времени. Ежели ты нехристь не пущу. – раздался бас как показалось в густой кроне кедра.
– Я крещенный в лохани, – нашелся Николай Фотейвич и задрал голову. Он не лгал. Ему еще мать рассказывала со смехом, когда он подрос: «Ты, Никанорка, дважды крещенный. Первый раз с печки, на край, который я тебя второпях положила, брякнулся прямо в лохань. Второй раз в речной купели. Так что жить будешь».
– Однако, паря, ты под ноги гляди. «Рай наш у нас на земле, а не на небе», – произнес назидательно все тот же голос уже совсем рядом. И из-за Кедра показался мужик как его дополнение. Такой же торсом, такой же заросший, только рыжей бородой, закрывающей всю грудь. И ясными, как озоновое небо над Кедром, глазами. Чем-то ко всему напомнил отца, наверное, больше одеждой.
На большую голову его бала нахлобучена войлочная шляпа самодельной выделки. Холщовая рубаха ниже пояса, застегнутая на все пуговицы и подпоясанная сыромятным ремешком. Широкие штаны были заправлены в высокие голенища охотничьих ичиг.
Остановившись в двух шага, навис как глыба, и с какой-то совсем не старческой улыбкой, продолжал:
– В лохани, говоришь, тогда пропущу, но все равно с оплатой. По одежки-то не наш. Городской, поди. Каким, однако ветром тебя занесло, паря?
– Попутным…
– Ишь ты. Оно и видать. Налегке поди… Толку с тебя мало. Чо возьмешь с таково…..
– Смотря какая оплата.
– Да бутылкой, однако, как повелось. А чем же ишо. Лучшей оплаты пока на Руси нету. И навряд ли будет, ядрить ее налево.
– Ну, хозяин – барин, – и Николай Фотийвич достал запасную бутылочку. Вот и пригодилось.
Бородач отвел ее рукой.
– Что мало? – спросил Николай Фотийвич и подумал смущенно: «Действительно, что это я… Да такому медведю это наперсток. Ему бы стакан. Вот так старовер».
– Укатали Егорку, крутые горки, – хмыкнул бородач, ровно угадав осуждение, которое так сразу вынес еще не знакомый пришелец. И снисходительно предложил, как хозяин положения, которому виднее как поступить, чтобы не упасть лицом, да еще и бородатым, в грязь:
– А че стоим-то?! Что есть, то есть. Поди, лучше присесть. И по глоточку для знакомства. Виднее будет, что и как, да и приятнее – по глоточку для разговора.
Расположились под кедром как на смолистом ковре.
Николай Фотийвич нарезал колбасы. Снял с бутылочки стаканчик. Наполнил. И – бородачу. А тот вдруг:
– Так ты сперва сам, а потом мне, если на, то пошло.
– Что так?
– Так у нас заведено, разве не слышал…
– Когда это было… Да не то еще слышал о староверах и не раз, – хотел добавить: « Но почему-то лишь о наших». Но промолчал, не желая обидеть.
Встречался он с ними и в Японии, и на Аляске, и в Уругвае, да куда только не занесла их злосчастная судьба, когда многие из них вынуждены были покинуть свою родину Россию – матушку. И везде отзывались о них как о доброжелательных людях, правда живущих общинами в своих поселениях, сохраняя свою веру, свой язык, свои обычаи и главное, что всех удивляло, – необычайное трудолюбие. Благодаря ему они везде приживались, жили в достатке и были гостеприимны.
– Неужели осталось такими до сих пор.
– Однако, осталось. В тайге живем. А заразы в миру не убавилось, а прибавилось.
– И посуду выбрасываете?
– Быват.
– И не пьете?
– Смотря с кем и, как и отчего.
– Сейчас за встречу…
– С кем? Ну, да ладно, однако. Возьму грех на душу, пока никто не видит.
– Кто здесь видит. Кроме кедра вроде никого нет.
– Грех, значит, когда его видать. А, когда никто его не видит – ничо.
– А из староверов ли сам?
– На дух – из староверов. А по телесному так себе, с боку припеку. А куды деться. Но советский. Молотый, перемолотый. Ядрить меня на лево. Мне, что сверху, что снизу. Бог, нечай, всяких видал и видит. Всем прошат. Да разве грех глоток выпить, да еще и заморской. Али два. Был бы толк. А толк-то – человека познать в разговоре. Он ведь никак не идет, чтоб на душу не принять. На этом Русь держалась и держится. С кем только ей не приходилось пить и что? лишь бы не ссориться. А мы ее дети малые. Как примам, так выше нормы и дурь в голову. Так ты не держи. Я жду….
Николай Фотийвич выпил. Потянулся за колбасой. Хотя надобности в ней у него не было после такой малой дозы.
Бородач, выпив, сокрушенно покачал головой:
– Наперсток! И уже все в миру по стольку пьют?! Пропала матушка Русь.
Вот раньше – и поднял руку, словно желая швырнуть стаканчик куда подальше от Кедра, продолжил стихом:
В старину живали деды
Веселей своих внучат:
Как простую пили воду,
Мед и крепкое вино….
Николай Фотийвич не скрыл удивление. Он стихи любил. Какой моряк без них, да к тому же – штурман, над головой которого всегда заманчивые звезды, впереди загадочный горизонт, а за кормой милый берег и все, что в душе и на сердце. Сам в юности, на вахте у котлов, бывала с пафосом выкрикивал, расхаживая по кочегарки:
Наша вахта сильна!
И никто никогда!
Не пройдет больше
Гвардии вахты.
Но к своему счастью быстро понял: стихоплетство – для слова, а поэзия – для души. И она повсюду, как воздух на планете, где живет душа человеческая. У нее один язык, ясный каждому – чувство. Еще наш Александр Сергеевич в славную бытность свою заметил:
И выстраданный стих, пронзительно унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой.
Вот и брось, что тебе не дано, и радуйся тому, что можешь чувствовать тех, кому дано, выразить словом то, что и тебя волнует. Многих поэтов он знал на память. Мог блеснуть четверостишьем, а то и более при случаях в хорошей компании. Но тут и от кого и где!?
А бородач по-свойски, видимо присущей ему:
– Че уставился-то… Али думаешь, что живем в лесу, да молимся колесу. Не на таковского напал. Мы ни лыком шиты. А че, не правда что-ли было сказано? Пили всей артелью с ведер и не плошали. Силен был народ, да видать, ослабел на обетованной земле нашей. А отчего бы? Не нам судить.
Закусывать колбасой он тоже не стал. Но, словно по какой-то своей привычки, заживал травкой, густо разросшейся у ног, там, где земля не была засыпана толстым слоем пожелтевшей хвои, годами опадавшей с кедра.
– А что не колбасой? – поинтересовался Николай Фотийвич, удивляясь.
– Да мы ее, как и медвежатину, не едим. Мало ли чо в ней напичкано…
А травка, да ишо у кедра, что черемша. Тюца называется. Запашок вроде бы тот. Но всяку гадость во рту сбивает наповал. Да и появляется пораньше, когда человеку, как и зверю, травка для здоровья нужна. К ней наших отцов ишо орочи приучили. А их вроде бы корейцы. Так вернее. Названье-то ихнее. Да и в травках лечебных они зуб съели. И нас приучили. А вот от чеснока нас бог избавил. И верно. Рот обжигат, а толку…. Одна вонь. Старики говорили ишо, мол, когда Моисей сорок дней кормил в пустыне свой народ манкой. Она народу осточертела. Он напал на чеснок. А от него смрад. Господь прознал. Разгневался, ровно простой смертный, проклял вонючую траву и тех, кто ее ел и до сих пор ест. Наматывай на ус.. Авось пригодится…Так плесни -ка ишо. Что-то не разобрал че к чему. Вроде захорошело, вроде нет.