Так и жили, и вскоре начали ждать ребенка.
Решили, что декретный отпуск она провидеть у своих родителей. Те жили в деревни, в четырех часах езды на автобусе.
– А потом, – пообещал он жене. – наконец-то, я во главе своей семьи, что будет моим оправданьем в долгом отсутствии, заявлюсь на мою малую родину. Ты согласна?
Попробуй с тобой не согласиться, – прижалась она к нему так, что у него дрогнула душа в каком-то предчувствии.
Отправил жену с легким сердцем, пообещав навестить в выходные дни. Но вечером ему позвонили. Глухой голос сказал ему, чтобы он приехал в городской морг для опознания.
– Для опознания, – переспросил он, еще не сознавая откуда ему звонят.
– Кого?
– Вашей жены….
– Кого черта! – взорвался он, уже холодея. – Моя жена уехала в деревню.
– Автобус сбила встречная машина, – устало, но бесстрастно продолжал голос. – Он упал с моста в реку. Погибли все пассажиры.
Он ехал в морг все еще на что-то надеясь. Поверить не мог. Казалось ему, что если случилось для него неповторимое, то все люди вокруг него сейчас должны быть другими, должны быть поражены, как и он. Но они все так же переговаривались, шутили, молчали, не обращали на него никакого внимания, будто он был в таком же состоянии, как и они. А может ничего и не произошло. А если бы произошло, то гудел бы весь город. Столько людей сразу. И это не в море где-то во время гибельного шторма, а на берегу. Не может быть такого. Не может! Теплилась надежда, пока не зашел в стылый морг.
Ее вздутое застывшее тело лежало на голом топчане, небрежно полуприкрытое серой простыней. Лицо было мраморным. Какое-то удивление застыло на нем навечно. Глаза были закрыты.
Он упал на колени, боясь дотронуться. Шепотом просил, почти теряя сознание:
– Открой глаза, открой глаза….
Едва вышел из морга. В голове стучало: «Ну, почему не я? Почему не я!? Как я мог послать. Я не чувствовал, не позаботился, как она обо мне, когда в десятки тысяч миль от нее, в Антарктике, ночью в снежном заряде мой китобойц едва не врезался в айсберг. И она на таком чудовищном расстоянии от меня почувствовала это. И утром радист принес радиограмму: «Милый беспокоюсь сообщи срочно как ты люблю целую твоя».
Вручая ее, молодой радист восхитился:
–Вот это жена! Надо же так… Она будто была рядом, а то и вместе с нами.. Мне бы такую….
– Ищи и найдешь. Какие твои годы – тогда отшутился Николой Фотейвич, сам растроганный до глубины души предчувствием любимой.
А сейчас терзал себя: «А я, провожая, не обратил внимания на предупреждение сердце. Отпустил ее. Как мог!?
На похоронах словно окаменел. Товарищи советовали:
– Заплачь, капитан, душе легче станет.
Да и старушки со стороны ее родителей нашептывали молитву; «Зряще мя, безгласна и бездыханна предлежаще, восплачете о мне. Вси любящие мя, целуйте мя последним целованием».
Он прижал свои вздрагивающие губы к ее холодному мраморному лбу. Но «восплакать», не смог. С юности был приучен: «Ты моряк! А это значит: моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда!» Готовила это военная песня его к душевным испытаниям, но к не таким же. И все же, собрав всю свою волю держался, не давая расслабиться на виду у всех, как на глазах своей команды. И только ночью, прижав к себе подушку, еще пахнущую родным телом, разрыдался и не мог успокоиться до утра. Ее закрытые глаза все были перед ним. Он, как в беспамятстве, чувствуя свое бессилие, свою беспомощность вновь умолял:
–Открой глаза. Открой!
И чтобы забыться залил этот осколок водкой. Да разве зальешь. Взял себя в руки и зажил в одиночестве. Что-то было заложено в нем его предками и материнским молоком: любовь с первого взгляда и навсегда. Заставляло жить по мере сил и духа, не представляя себе другую семью и те глаза, которые в памяти не угасали.
Все еще был крепок. Свою «легкую морскую походку» держал. Был высок и не сутулился. Сверстницы на него заглядывались, да и те, что были моложе его и намного. Но он был непреклонен. «Однолюб», – завидовали они той, которая жила в его сердце.
Таким и вышел на пенсию. Но работу не бросил. Подменял капитанов, уходящих в отпуск, а то дежурил на списанных пароходах. О малой родине словно забыл. Да и родная могилка держала, как якорь за твёрдое дно.
Она для него была как нечто, что хранила самое дорогое для него. И то был не прах под землей. Она сама с холмиком, с бюстом, на женственном, округлом лице которого из белого мрамора неизменная улыбка радости, той которой встречала его всякий раз, когда он приходил с рейса, хранила в себе что-то такое, что жило в его душе, составляла явную сущность вечно живущего в нем, но молчаливого. И вместе с тем благодарное тому, кто приходит к ней, убирает ее, склоняется над ней. Она чувствует это. Ему казалось, что могилка вобрала в себя, что было похоронено им, но осталось в памяти. И она теперь воплощение этого. Но живет в ней. И будет жить пока он ее посещает. Она успокаивает, облегчает его печаль. И не только: чем бережнее он за ней ухаживал, тем сильнее было ее чувство к нему. И наполнял его какой-то душевной силой, которая от нее исходила.
В юбилей, в марте 198О года в самый разгар неразберихи в стране с опустевшими прилавками в магазинах с ваучерами – зароком быстрого обогащена, с провалом всего что была наработано, рассматривая свой архив, наткнулся на пожелтевшую телеграмму. Едва разобрал блеклую строчку: «Мама твоя почила Крестник» И она уколола сердце давним укором. И он сказал себе, будто оправдываясь перед самим собой: «Лучше поздно, чем никогда. Да и время такое, впору самому ноги протянуть. И моя могила встанет вместо меня. Но некому будет ее посещать. А как же та, которую я всегда посещаю, не говоря о той, над которой я до сих пор не склонил голову и не прибрал.
Успокаивая себя и боясь, как бы опять судьба не внесла свою коррективу, пришел к могилке, чтобы уверить себя и ее, которую оставляет без присмотра, может быть навсегда, в том, что иначе поступить не смог.
Убрал толстый слой листвы, всю зиму согревающий ее, как одеяло. Положил у изголовья печальный букетик. Склонился над ней. Пригладил землю. Смахнул слезу, будто расставаясь навечно. Все же годы не те, когда говоришь: «До свидания». А она ровно благословила его, шепнув: « Могилка мамы запущена. А на ней крест стоит. И он покосился».
Собрался быстро. Да что одинокому. Котомку на плечи – и странствуй.
Товарищи, его коллеги по добывающему рыбацкому флоту, такие же пенсионеры как он, с которыми коротал время на берегу Амурского залива, вспоминая минувшие дни и рейсы, где бывали они, говорили ему не без завести:
– В деревню, да весной. Глядишь и расцветешь, капитан, как одуванчик.
– Это я-то…
– Какие твои годы. В самый раз на свежий воздух. И на редисочку.
– Хватит болтать. На погост еду. Долг отдам. И назад.
Примолкли было. Запили печальное пивом и опять за жизненное:
– Прихватить бы тебе на всякий случай как прежде, когда мы к родителям в деревню ездили, наших баночек с крабом, с селедочкой, с сайрой в оливковом масле, а то и тресковой печеночки. Да где их взять. Плавзаводы наши консервные проданы на гвозди. Прилавки пусты. А в деревнях что… Поминать-то чем будешь. Да и с земляками встрешься не с пустыми руками. Мало ли что. И советовали:
– Хоть колбасы прихвати. И не забудь про бутылку. Она сейчас везде и всюду в самый раз.
– Отпадает, – возразил он. – Насколько я знаю, мои староверы народ не пьющий.
И от бывшего судового помполита, обычно помалкивающего в сплоченной компании, уже привыкшей вести свободный разговор со стаканчиком винца или бутылкой пива не оглядываясь, услышал партийное назидание, не требующие как бывало возражения, да еще и с угрозой:
– Капитан, считаешь себя старовером!? Раньше что-то не говорил об этом. А сказал бы, то партийный билет выложил бы на стол как пить дать.
Николай Фотийвич посмотрел на него с удивлением. Опять за старое. Да и откуда такая вражда у него к староверам. Он их и в глаза не видел. И надо же. Разве что родители его переселенцы из Украины. И были у них стычки со староверами. Те их не уважали. Помнил, что отец их хохлами звал. Но дело не в этом. Сейчас-то зачем такую угрозу, ей уже цены нет. Как и партийного билета. Но, видно, крепко засели в помполите его партийные догмы. И сейчас хлебом не корми, чтобы использовать их и показать себя, что ты настоящий помполит перед лицом всех.