В ночь с 17 на 18 июля 1932 года двадцатидвухлетний геолог из Москвы Александр Рудольфович Гангнус с мягкими карими глазами и с такими же мягкими манерами недобитого интеллигента играл в «очко» с начальником сибирской станции Нижнеудинск в его прокуренном кабинете.
Со стены за ними неодобрительно наблюдал портрет Сталина, которого тогда уже начинали называть вождем, и даже великим, с легкой, но неосторожной руки еще не расстрелянного Карла Радека.
Сквозь висящие на окне липучие ленты, облепленные погибшими мухами, на противоположной стороне маленькой привокзальной площади с чахлыми деревцами и посеребренной карликовой фигуркой Ленина молодой геолог мог видеть светящийся не всеми, но некоторыми окнами родильный дом, где в этот момент мучилась схватками его жена – Зина Евтушенко, тоже двадцати двух лет и тоже геолог.
Еще находящийся в ней ребенок был зачат в прошлом году в походной палатке над Ангарой под шум волн и потрескивание медленно угасающего костра на месте изысканий будущей Братской ГЭС – той самой, о которой их сыну через тридцать с лишним лет будет суждено написать поэму.
Сразу после рождения его увезут из Нижнеудинска к бабушке, на соседнюю станцию Зима, которую он и будет по праву считать родиной.
Но пока что он, этот сын, еще не появился, и в его ожидании будущий отец коротал время за картами, в чем ему пугающе везло.
Рядом с Александром Рудольфовичем на зеленом сукне стола высилась груда выигранных им мятых денег.
За столом, уставленным пустыми бутылками из-под водки и тарелками с кладбищами окурков, погребенных в кровавом винегрете с редкими серебряными селедочными проблесками, сидело несколько крупно выпивших местных любителей острых ощущений – станционный бухгалтер, ветеринар, журналист районной газеты, но все они уже выбыли из игры, проигравшись дочиста, за исключением самого Александра Рудольфовича и еще державшегося начальника станции – в прошлом колчаковского офицера, перешедшего на сторону красных, а сейчас постепенно спивавшегося вместе с бывшими классовыми врагами.
Лоб начальника был усеян бусинами пота, волосы слиплись, глаза потерянно блуждали. Уже несколько раз он знаком подзывал к себе бухгалтера и что-то шептал ему на ухо, после чего тот тоскливо съеживался, но послушно исчезал, а через некоторое время появлялся, передавая начальнику ниже уровня стола деньги, застенчиво обернутые в «Восточно-Сибирскую правду» с призывами к индустриализации и раскулачиванию.
В данный момент перед начальником, на дне перевернутой форменной железнодорожной фуражки с двумя перекрещенными молоточками, лежала сильно похудевшая очередная пачка денег, перехваченная резинкой, неумолимо тая с каждой новой ставкой.
Сперва начальник станции менял тактику, играя то по маленькой, то по крупной, но, оставшись один на один с обыгравшим всех москвичом, словно с цепи сорвался и начал бить только по банку, рассчитывая, что должен же когда-нибудь проиграть этот, так раздражавший своей дореволюционной вежливостью, чертов красавчик – везун с иностранной фамилией загадочного происхождения.
– Александр Рудольфович, а вы все-таки нам откройте, откуда у вас такая, как бы это сказать… пикантная фамилия? – пьяненько, но настырно пытался просверлить его журналист – Пимен районного значения. Если бы он знал, что лет через сорок, уже в глубокой пенсионной старости, будет пытаться описать эту ночь во всех подробностях, то, наверно, тогда пил бы меньше.
– А откуда у вас эта рубиновая заколка на галстуке? – не досадуя на его любопытство, но и не поощряя, улыбнулся Гангнус.
– Какая рубиновая заколка? – испуганно вздрогнул районный Пимен и, наконец догадавшись, обиженно и несколько разочарованно стряхнул алую винегретину с засаленного галстука.
– А вы делали когда-нибудь инъекцию хряку? Знаете ли вы, что такое жизнь районного ветеринара! А если не знаете, то можете ли понять душу России?! Согласитесь, Александр Рудольфович, что фамилия-то ваша все-таки для нашего русского уха странная… – пытался налить водку в граненый стакан из уже пустой бутылки, почти выжимая ее, неотмываемо пахнущий свинарником ветеринар, которого бесило, что ему уже не на что играть.
Как правило, национальным происхождением других слишком настойчиво начинают интересоваться именно те, кого что-нибудь бесит.
– Редкая… – поправил его Гангнус.
– Но все-таки откуда у вас взялась такая фамилия? Народ интересуется… Уж простите нам наше любопытство тьмутараканское, Александр Рудольфович! – заелозил бухгалтер.
– Как-нибудь в другой раз… Это длинная история… – ласково, но твердо устоял перед этим не совсем деликатным напором геолог и со вздохом товарищеской солидарности заметил начальнику станции:
– Простите, у вас перебор, Виталий Севастьяныч.
Хотя геолог был совсем еще молод и просил называть его Сашей, это ни у кого как-то не получалось, и все, даже против собственного желания, невольно называли его «Александр Рудольфович», да и он обращался ко всем на «Вы», и тоже по имени-отчеству.
За несколько дней пребывания в этом городке с деревянными скрипучими тротуарами, где расписанные цветами гармоники вздыхали на завалинках по неизвестной, а потому заманчивой жизни, пролетающей мимо в поездах дальнего следования, молодой геолог покорил нижнеудинцев чтением стихов – и своих, и чужих, похожих на кусочки чего-то неведомого, ускользающего вместе с освещенными окнами вагонов:
Вы прятались в трюме толпою безгласной,
и прятали душу, дрожащую в теле.
И ветер подумал: «Вы мне неопасны…»
И море сказало: «Вы мне надоели…»
Теперь, позабыв про весну и про смелость,
про трусость, про душные сумерки трюма,
вы стали другими, вы переоделись,
вы носите из коверкота костюмы.
И вы позабыли, как где-то, когда-то,
хватаясь за небо, за солнце, за воздух,
вы мчались вперед на корвете крылатом,
дорогу ища в очарованных звездах.
– Как же это, простите, можно одновременно хвататься за солнце, если ищешь дорогу в звездах! – однажды с сомнением поскреб затылок местный гинеколог, известный своим скептицизмом и поэтому слывший самым умным человеком в городе. Однако в данном случае его чуть не разорвали на куски его нижнеудинские пациентки, несмотря на то что, фигурально выражаясь, он держал тайны их самых интимных мест в своих руках. Но даже он, с их точки зрения, не имел права усомниться в одном из тех редких геологоразведочных мессий, которые время от времени нисходили откуда-то с таежных гор вместе с романтическим запахом костров в тоскующие по возвышенному крупнобревенчатые дома-крепости с тяжелыми ставнями на железных болтах, с белосахарными горками подушек на кроватях, с подоконниками, уставленными алыми геранями в горшочках и чайными «грибами», похожими на заржавелых медуз, мучающихся в стеклянных трехлитровых банках.
Гангнус декламировал, не завывая, а лишь чуть-чуть нараспев, не теряя ни смысл за счет музыки, ни музыку за счет смысла, слегка откинув красиво посаженную голову с аккуратно зачесанной набок челкой такого же карего цвета, как его глаза.
В карты он играл нельзя сказать чтобы не азартно, – но в то же время несколько небрежно, слегка отсутствующе, не отдаваясь этой игре целиком, как будто в мыслях его шла совсем другая игра – гораздо более интересная.
Это заставляло нервничать тех, кто вцеплялся в каждую новую карту, как в последнюю надежду, и, может быть, поэтому они и проигрывали.
Одет он был, как большинство геологов, – в защитного цвета штормовку с капюшоном, в старательскую клетчатую фланелевую рубаху, в брюки из «чертовой кожи», в запыленные, оббитые о скалы сапоги, но все на нем выглядело элегантно, аристократически.