Есаулов не успевает додумать, договорить. Он вдруг всё понимает, он стонет от досады, рвет с плеча автомат, но поздно. Очереди нет, звучит одиночный выстрел – тук! Пуля бьет Есаулова в правое плечо и разворачивает его. Чуть-чуть. Он роняет автомат, сгибается от боли и левой ладонью зажимает мокрое. Кровь стучит сквозь пальцы, рукав гимнастерки быстро темнеет.
– Я же говорил, что тебе свою жалко.
Сохань стрелял с левой руки, как из пистолета. Старлей учил такой стрельбе. Хороший старлей. Сохань – левша. Есаулов об этом не знал, да разве в этом дело.
Потом Сохань разорвет нижнюю свою сорочку и перевяжет Есаулову рану. А еще потом с места последнего события в разные стороны уйдут: в сторону фронта – два русских солдата, а в сторону расстрелянных пленных – три души…
Июль, село Кухновское.
Есаулов разбудил нас в шесть утра, как раз перед побудкой. Слышу голос:
– Мне писаку вашего!
Это он с нашим дежурным. Встаю быстренько, похоже, прочитал, иначе чего бы так рано приперся. Кстати, Есаулов уже мне не нравился.
– Серега! Иди, водовоз твой пришел. – Это дежурный. Есаулов после читки моего рассказа и ребятам не нравится.
Я умылся, вышел на крыльцо. Заря вполнеба. На детском буме, низеньком и сильно подгнившем, спиною к школе сидит Есаулов. Трава в росе. Прохладно.
– Здравствуйте, Михаил Ерофеевич. – Мне очень уж хочется, чтобы рассказ походил на правду.
– Брехня всё это, Пушкин! – Лицо у водовоза помятое и злое. Он потряс листами, аккуратно свернутыми в трубку, и встал. Встал, но тут же сел.
– Да я не говорю, что правда. Хоть похоже?
– Похожа, похожа… Свинья на ежа, да щетинка не та. Слыхал?.. Напарник первый в меня пальнул, первый! А ты что пишешь, да еще – в спину. Это раз. – Он встал, выпрямил указательный палец. – Потом, вот… э-э, – он раскрыл листы и, отыскав нужное место, прочитал: «…идет и пасьянс раскладывает». Это что за хреновина?
– Это игра такая в карты, пасьянс называется.
– Во-во, я так и подумал. Я в эти карты ни в жисть не играл, кроме как в дурачка. А ты што!.. И не в степи это было. Потом души какие-то, ты богомольный, што ль?
– Ну, могло бы и в степи. – Я на души не отвлекаюсь. Что ему души?
– Могло… Как же! В степи всё видно, в степи своего стрелять – это тебе не в лесу, где сумрак… Убил-то я пленных в Литве, а там леса кругом. Потом мы на хутор зашли, там и разругались. Посля, когда уже от хутора с километр отошли, он в меня и пальнул… Первый!
– А вы, Михаил Ерофеевич, а вы?
– Отстань… – Есаулов умолк и нахохлился.
Вот тебе и водовоз! Кокнул, значит, напарника. Выходило, что так, а как иначе, если пальба пошла, если узел смертно завязан?
Он опять сел на бум, уже солнце из-за кустов вылезло, уже ребята с крыльца два раза махали – айда завтракать, а он всё сидел и сидел, нахохлившись, как серая тяжелая птица…
Наконец я спросил:
– А Шаповалов?
– Это кто? – Есаулов очнулся.
– Ну, капитан ваш, ротный.
– A-а, Рябинин-то… Откуда ты на мою голову свалился? Писака чертов!
– Как откуда, Михаил Ерофеевич? Это ж вы меня заставили писать. Поубивали пленных, напарника вот… Я-то здесь при чем? Просто захотел с вами посоветоваться, может, чего и подскажете. Про сумрак я как-то не догадался, мне казалось, что всё на свету должно бы быть, чтоб все это видели – и жаворонок, и ласточка – и чтобы вы обязательно промахнулись, а напарник бы вас – чик, и живого в роту привел… Ну, как в рассказе.
– Ох, шустрый какой… В роту! А кто бы тебе тогда про это рассказал?
– Да уж… Но всё-таки Шаповалов догадался или нет?
– Рябинин!!!
– Пусть Рябинин, Михаил Ерофеевич, пусть. Догадался или нет?
– Без догадок узнал, когда связь со штабом наладили. Звонил…
– Ну?
– Баранки гну! – Есаулов матерно выругался. – Ишь чего захотел. Погиб он, погиб. – И раздельно. – В бо-ю!..
– Ну, дед! Ты ж преступник, дед! Как живешь?
Есаулов молчал.
– Давай сюда рассказ! Еще сто лет жить собрался!
– Рассказ? А вот не хочешь, – он сунул в мою сторону кукиш. Ноготь на большом пальце желтый, грубый, в крючок загнут. – А вот тебе, вот, – он вскочил и, развернув трубку, разодрал всю пачку на четыре части (а я-то старался!). Разодрал и обрывки в карман сунул. Сунул в карман и медленными тяжелыми шагами пошел со школьного двора. Около ворот остановился.
– Не было этого, слышишь, не было! Всё выдумки!.. Собачьи!..
Когда я вернулся к ребятам, каша уже остыла.
– Ну, что дед? – Олег правил оселком топор.
– Говорит, что брехня это. Говорит, нельзя в степи убивать. Видно, говорит. Считает, что лучше это делать в лесу, там сумрак…
– Ну и дед!
– Ага… дед… напарника кокнул, признался. Где-то в Литве, говорит. И ротного, похоже…
– Вот! – Олег хлопнул себя по колену и отложил топор. – Вот! Я же говорил, что что-то в твоем рассказе не то. Понимаешь, матерый вояка, с гвоздем в башке и… промахнулся. Нельзя ему промахиваться…
– И пусть нельзя. – Я отхлебнул холодного чаю. – Андрея убивать не буду. Понимаешь, убью Андрея, значит, надо и Шаповалова убивать… Цепочка-то связана. А там еще прицепится кто-нибудь. Пусть уж лучше Есаулова растрибуналят.
– Конечно, пусть. – Олег усмехнулся. – В баньку пригласил, убивец. Веничком! Бр-р… Подъем, бригада! Три венца заведем и за стропила возьмемся…
Коровник близился к финалу, завели венцы, вывесили стропила. Водовоз мимо нас больше не ездил. Рассказ я перебелил еще раз, менять ничего не стал. Про речку не забыл. Там же, где дорога крюк делает, и прочертил ее. Речушка… Узенькая такая. Ну и ладно, пусть узенькая, главное, чтобы ласточка напиться могла.
А рассказ мой тогда не напечатали. Я его в «Звезду» носил. Сначала приняли, похвалили, а потом отказали. Нетипично, мол…
Бабка Ганя и нехристь
Бабке Гане шестьдесят два года, живет она в хате одна, и хата эта на улице предпоследняя. За последней хатой сразу луг начинается. Деревня зовется Сосновка, хоть ни в самой деревне, ни в округе никаких сосен нет. Повсюду только степь. Ковыль, полынь, сурепка с крапивой да колки березовые реденько, а вдоль пшеничных полей лесопосадки. Алтай же… Где-то он горный, а здесь степной…
Деревня Сосновка – это тридцать два двора в ряд. Этот ряд носит название – улица Сосновка. И деревня Сосновка, и улица Сосновка, и дома все четные, и сам шут не разберет. Но был на этой улице один дом все-таки нечетный. Стоял он по другую сторону дороги как раз посеред улицы и был этот дом магазином. Из бревен, приземистый, с блестящим замком на двери, он стоял перед деревней, как поп перед своей паствой с блестящим крестом на пузе. Вообще, этот магазин в рассказе не при чем, просто для полной ясности. Замок открывался редко и то под вечер. Соль там, спичек кому, водки четушечку. Хлеба в нем не было отродясь, деревенские своим обходились, а вот хомут с вожжами на прилавке лежал. Кто его купит, коней-то частных всех извели? Но лежал… А вдруг! Вот такая была деревня – из одной улицы. Окна всех построек на восток повернуты. Калитки открываются прямо на дорогу. Так что если с юга въезжаешь, то вторая хата бабкиганина.
Бабка Ганя еще крепкая, а бабкой зовется потому, что бабка, потому, что уже у нее внуки есть. Когда-то родила она двух сыновей, но теперь осталась одна, сыны в город подались, там и семьями обзавелись, там и внуков нарожали, туда и маманю сманывали, но бабка Ганя сказала коротко: «Не хрен чужие сопли жевать, от своих отбою нет…». На нет и суда нет; с сынами зналась, невесток почитала и о внуках помнила, но из деревни ни ногой, здесь родилась, здесь жила, здесь и хозяйство свое вела. «Здесь, сказала, и подохну…»
Но до смерти пока далеко, а хозяйство вести надо. Хозяйство, прямо скажем, было невелико – огород для картошки-маркошки, коза пуховая для молока да шерсти, чтобы внучатам носки теплые вязать и десяток кур с ядреным красным петухом отличных бойцовских качеств. Ничего бы больше и не надо, но без кошки-то в деревне как? Без кошки в деревне никак, мыши одолеют. Была такая кошка и у бабки. Только кошка не кошкой была, а – котом.