А Есаулов идет и пасьянс раскладывает. Может, он и слова-то этого не знает, но раскладку делает. А раскладка не получается, мешает кадыкастый, сбивает всё, и хоть ты што!
«Расписки штабной нету, а должна быть. Шаповалов – жох, накидает вопросов, и все проявится.
– А кому, – спросит, – пленных передали, а в каком звании, а росту какого, а масти?
И пошло, и поехало, штабников-то Шаповал всех почти знает.
Конечно, эти вопросы можно продумать, не первый год замужем, штабников-то и Есаул знает, да только Кочерга врать не станет, зачем ему врать-то. А может, его и не спросят, а – спросят? Скажет всё как было, и крышка тебе, Есаул… Поставят к осине, и одиночным, чтобы экономно, Есаул, экономно! В затылок… А вот когда череп лопается, слышит это человек или нет? Когда оглоблей звезданут, то слышит, а когда пулей?.. Ну и мысли!»
Он цыкает сквозь зубы на дорогу – слюна густая, цыкается плохо – и смотрит на придорожные, сизые от пыли лопухи. Ему чудится, что над лопухами тень проходит. Странно, в небе ни облачка.
Тень эту и кадыкастый замечает. А может, это мерещится обоим, и нет ничего на самом деле, может, это ветром листы шевельнуло. Может, и ветром, а может, и тень.
Души расстрелянных совершенно не видимы, прозрачны. Это если сквозь каждую душу смотреть в отдельности. Если же их совместить в колонну и посмотреть сквозь, то прозрачность нарушится. Солнечные лучи в них увязнут. Тогда и появится легкая тень, как от ласточкина крыла, – шасть только… Может, это она и была, тень-то, может, ее и заметили автоматчики? Может, и ее.
Наконец кадыкастый нарушает молчание.
– Как звать-то тебя? Все молчишь и молчишь…
– Меня-то? – Есаулов останавливается. Останавливается и кадыкастый. – Меня-то? А Петром зови… Петром Тимофеевичем.
– А меня Андреем, фамилия – Сохань. Андрей Сохань. – Напарник фамилию свою назвал твердо и ударение подчеркнул – на «о».
– Вот и познакомились. – Есаулов хочет улыбнуться. Получается плохо, натянуто. Он пытается завязать разговор. – А ты молчун, однако, в сутки десяток слов – по норме, што ль?
– Из тайги я. Не привык к словам.
– A-а… Не привык, так не привык… – Разговор не вяжется.
Они стоят друг против друга как раз посреди всего – посреди степи, посреди дня, посреди войны и, в конце концов, посреди России. А между ними лежит полоска пыльной травы, той самой непокорной травы-муравы, которую испокон веков бьют на проселках копытами крестьянские кони, никак не выбьют.
– Не жалко мужиков-то? – Это Андрей.
– Не жалко. – Есаулов проводит ладонью по подбородку, по высохшим и от того побелевшим губам. – Черт, утром брился, а борода уже как наждак… Не жалко. Нашел тоже мужиков. Это мы с тобой мужики, а они – фрицы. У немцев не бывает мужиков. – Он прикусывает нижними зубами верхнюю губу, мгновение молчит и добавляет. – Всё равно им труба…
– Всё равно не всё равно, а без суда нельзя. – Сохань передергивает кадыком, как затвором, и упирается глазами в Есаулова. Он волнуется. Есаулов это замечает, в нем крепнет мысль: «Расскажет салага. Вот незадача».
«Ну, что ты, Есаул, разве это новость для тебя? Знаешь ты об этой незадаче, знаешь! Не ее ли решаешь битый час, да только не раскладывается пасьянс. И не разложится».
Так думает Есаулов номер один, а Есаулов номер два знает, что всё разложится. Второй Есаулов давно уже не сомневается в этом, решение само придет – до фронта далеко, идти еще и идти, мало ли что дорогой случится.
И всё-таки:
– А мы с тобой – это разве не суд? Вот решим сейчас, что убили их при попытке к бегству, и кто нас проверит?
– Они не убегали, они сами в плен сдались, зачем им бежать? – Сохань не понимает намека или делает вид, что не понимает. Если последнее, то очень искусно.
– Да ты дурак, парень! Ну, не бежали, а ведь могли и бежать.
– Могли, да не бежали.
– Ха! Я ему про Фому… Ты знаешь, что мне за это будет?
Сохань молчит.
– А за самосуд мне будет вот что, – Есаулов проводит большим пальцем правой руки по горлу и вверх. – Пинчикрекс называется.
– Значит, теперь ты должен убить меня.
Он говорит эти слова так спокойно, что Есаулов вздрагивает.
Жаворонок звенит, как взбесился. Солнце. Пахнет теплыми полынями. Степь совершенно голая, никого. Стоят на проселке друг против друга два русских солдата, утром еще не знакомые, а в два часа пополудни уже враги, и разделяет их узенькая полоска травы, той самой… Стоят два солдата, сжимают ладонями ремни автоматов, смотрят в глаза друг другу и, как разойтись, не знают. Затекли пружины в автоматах…
– Почему это – убить? – У Есаулова голос вдруг охрип, будто в горле пересохло. Теперь он кадыком передергивает. Сохань это замечает.
– Потому что они не бежали… Потому что кровь их безвинная, а такую кровь только другой кровью смыть можно – либо чужой, либо своей. Свою тебе жалко. Вот.
– Ну, раздул кадило… Брось эти мысли и пошли давай, нам еще топать и топать. – Есаулов улыбается и чувствует – улыбка получилась. Это хорошо.
Затем он коротко машет рукой, как бы приглашая в путь, резко поворачивается на девяносто градусов, почти по уставному, и твердой походкой идет в прежнем направлении. Он идет и жадно слушает. Во время разговора заметил Есаулов, что автомат у напарника стоит на предохранителе. «Будет щелчок, нет?» Щелчка нету. Нету и нету… «Проклятые нервы! Голос-то как просел, как у молодого петуха. Заметил ли? Наверно, заметил. Вот тебе и молчун, вот тебе и из учебки… Ах ты, Кочерга! Нехорошо, что впереди иду, кстати, и шагов что-то не слышно». Ухо Есаулова жадное, проявись желанный звук – тут же отметит, но звука нет, даже шагов не слышно – стихли. Он идет и идет. Он знает – дорога у них одна. И всё же не выдерживает, оглядывается.
Сохань далеко. Он уходит в сторону фронта прямо через степь, почти перпендикулярно дороге. Дорога потом свернет, наткнется на речку и свернет, они еще утром обратили внимание на этот крюк, но это будет не скоро, к тому времени Сохань намного опередит Есаулова. Как плохо получилось! А может, и не плохо, а? Думай, Есаул! Быстро думай!
Есаулов прокидывает глазом расстояние и передвигает ползунок прицельной планки. Расстояние пулевое! То, что нужно, – Есаулов не сомневается в себе. Сохань шагает не оглядываясь, мосласто размахивая правой рукой. «Кочерга! Как утром надел автомат на левое плечо, так и не сменил ни разу». Длинная фигура его четко обозначена. Хорошо видна пилотка, небрежно сдвинутая на затылок. Старики так пилотки не носят. Взгляд Есаулова остр.
Он становится на правое колено и привычно совмещает в прорези мушку и спину уходящего. Очередь должна быть короткой, в два патрона, как в тире. Уже указательный палец плавно ведет спусковой крючок, уже привычно замирает всё в груди, когда три души, те самые, выстраиваются в колонну между стрелком и целью. Есаулов вдруг замечает, что он не видит мишени. Вместо четкого силуэта обозначилось серое размазанное пятно. Зрение его никогда не подводило. Есаулов протирает глаза, сдвигается интуитивно вправо и целится снова. Контур уходящего человека опять четок. За какую-то долю секунды до выстрела цель снова размазывается, снова превращается в серое пятно, но очередь уже не остановить.
– Ту-тук. – Две пули, одна за другой, прошивают бездомные души и улетают за четвертой.
Есаулов видит, как Сохань останавливается, тянет с плеча автомат, разворачивается лицом к стрелявшему и падает на спину. Все это так мед-лен-но! Не слышно, как он грохается длинной своей спиной о земной шар, и тем более не слышно, как щелкает планка предохранителя.
Стрелок встает. Отряхивает с колена пыль. У самых ног его ласточка – шасть, почти сапог касается.
Убийце всегда хочется посмотреть на свою жертву.
Сохань лежит на спине, широко раскинув ноги. Голова запрокинута, кадык торчит, правая рука под себя подвернута, левая отброшена, сжимает автомат. Внимание Есаулова задерживается на подошвах сапог: изношенные, они светятся желтыми шляпками гвоздей и кажутся такими ветхими, такими неземными. «Вот и всё, Кочерга! Какой день поганый выдался… Ишь ты, автомат-то как зажал, аж пальцы с…»