Я попал в часть, где было всего шесть солдат. Мы были «на виду» и явное душегубство было невозможно. Мне пришлось испить лишь чашу насмешек и издевательств, чашу всеобщего презрения.
Но и эта участь смягчалась нашей малочисленностью. Как бы ко мне не относились, но я жил бок о бок с ними, и установление хоть какого-то человеческого контакта было неизбежно. Время от времени мои сослуживцы открывали во мне ту или иную положительную сторону, или навык, не свойственный им. Такие открытия не реабилитировали меня в их глазах, но примиряли их с моим существованием на свете. На вопрос: «Зачем живет такой человек на свете?!» находились хоть какие-то положительные ответы.
Но сначала мне пришлось выдержать натиск. Мой неприятель из четвертой роты сделал все, чтобы настроить всех против меня. Помимо «экзистенциальной» ненависти, здесь был и хитрый расчет. Мы оба были «молодыми», а значит вся тяжесть работ за себя и за других, за «дедов», лежала на нас. Юрка был старше меня на пару лет, – чудовищная разница для этого возраста и этой ситуации – на «гражданке» он работал машинистом, имел семью. Он был мощнее меня и телом и духом. Он быстро сошелся с остальными и решил посредством всеобщей ненависти ко мне повысить свой статус: если есть такое ЧМО как «фара», то несправедливо, что такой человек как он будет равен мне в положении. Юрка будет как бы «молодым» – все тяготы должны достаться ЧМО, «вечному духу». Все признавали справедливость этого, и когда я наотрез отказался выполнять работу за него, надо мной разразилась «гроза».
Я не видел непосредственной опасности пыток или гибели и осмелел. Я признал право дедов эксплуатировать меня, но отказался быть в подчинении у равного мне по «официальному» статусу. Я соглашался нести лишь свою долю иерархических тягот.
Я почти добился этого, но по-прежнему оставался отверженным.
Начальство так же было недовольно мной – от постоянного стресса я стал тупым и медлительным, я стал «тормозом». Возник проект отправить меня в танковый полк, поменяв на другого бойца. Я понимал, что это означает для меня стопроцентную гибель, гибель нравственную или физическую. Но подполковник Душук спас меня. Он сказал, что мы должны воспитывать всех и пытаться сделать из последнего «тормоза» человека. Скидывать же негодный материал другим – негоже. Я не знаю, какими мотивами руководствовался Душук, но на его совести точно есть одна спасенная душа – это я.
Я остался в части, и даже смог отстоять небольшой клочок личной территории, позволяющий сохранить к самому себе хоть какое-то уважение. Хотя попытки раздавить меня время от времени возобновлялись, но в целом солдаты вынуждены были признать мою частичную победу.
Затем, когда я достиг стадии «фазана» – солдата, отслужившего год – я вновь улучшил свое положение. «Фазан» никого не эксплуатирует, но и сам не эксплуатируем – это «официально», по солдатской иерархии. Хотя, конечно, на самом деле, «фазан» эксплуатирует «духов» и «молодых». Я не желал эксплуатировать кого-либо, но отказался быть эксплуатируемым. Пришлось выдержать несколько драк, и от меня отстали. «Как себя поставишь – так и будешь жить» учили меня армейские доброхоты. Благодаря счастливому стечению обстоятельств мне удалось хоть как-то себя поставить.
Дальнейший «иерархический» рост не улучшил моего положения. Хотя я стал «дедом», я продолжал выполнять свою часть работ – вещь для «деда» не мыслимая. Но я не мог и не хотел заставлять других работать на себя. В большой части эта ситуация обернулась бы моим полным падением на самый низ социальной иерархии. Здесь же этот номер прошел. Мне даже удалось составить небольшую коалицию «молодых» против второго «деда» – Юрки и хоть как-то умерять его беспредел. Когда он пытался злоупотребить своими официальными сержантскими полномочиями, я как комсорг, отказывался подчиняться и требовал публичного отчета в законности его требований. В этом отношении параллелизм политической и государственной власти, столь характерный для СССР, оказался мне на руку.
В общем, последние полгода моей службы прошли относительно благополучно. Я сам был «дедом» и больше некому было давить на меня. Конечно, я по-прежнему был белой вороной. Сослуживцы не понимали, зачем я читаю ученые книги или что-то пишу на бумаге. Они смеялись над моей робостью перед женщинами, или клеймили меня жадиной, когда я не позволял им пользоваться моей мочалкой, зубной щеткой или лезвием для бритья. Но все это было уже не так страшно.
Так я и жил, пока, наконец, не был отпущен на свободу. Эти полтора года после «учебки» позволили мне восстановить хоть какое-то уважение к самому себе, так что по возвращении из армии я вновь вернулся к прежнему образу жизни. Я ни на минуту не поколебался в своих моралистических убеждениях. Но мое знание людей обогатилось. В этот, более-менее спокойный, год я смог ближе рассмотреть «простого» человека. Открытия мои были поразительны. Оказалось, что я не в состоянии морально «классифицировать» этих людей!
На первый взгляд я однозначно мог определить их как индивидуалистов (любимое мною тогда словечко), как злых. Они мучили и обижали меня и раздавили бы полностью, если бы это было в их власти. А между тем, я не сделал им ничего плохого. Я просто был непохож на них. И этого им было достаточно, чтобы отказать мне в праве жить.
Их разговоры о женщинах были отвратительны. Вот две «образцовые» истории, что я слышал от них. Передаю, естественно, в своем пересказе, но с сохранением специфики речи.
Первая история была рассказана Колькой К. – парнем из крымской деревни. Он любил радости, доставляемые женщинами, и обладал странной особенностью – когда он соблазнял девицу, глаза его, обычно серого цвета, становились вдруг голубыми-голубыми, ласковыми, бездонными. Вот его история.
«Вот, помню, раз влюбилась, еще на «гражданке», в меня одна баба, лет пятнадцати. Таскалась за мной как собачонка – куда я, туда и она. И глаза такие преданные! Шлюхой оказалась. Раз поехал я с друзьями за кукурузой, и она за мной увязалась. Посидели, выпили. Ну, друзья и говорят ей: «Давай, раздвигай ножки!» А она ни в какую. И все на меня смотрит, как будто ждет чего. Ну, я ей и говорю: «Чего ломаешься – по-хорошему люди просят!» Сказал, да и поехал на мотоцикле домой. Пропустили они ее по кругу. Целкой оказалась! Назавтра она снова ко мне, а я ей и говорю: «Чего лезешь! Ты ведь шлюха!» Мы потом ее всей деревней е…ли – кто хотел, тот и дрючил. Шлюха!»
Вот другой рассказ, иного бойца.
«Была одна такая! Все недотрогу из себя строила. Никак меня не хотела к себе подпускать. Ну, и побегал же я за ней. Да только все равно – моя взяла. Раз завели ее втроем домой – она уже не так меня дичилась. Напоили до отключки. Я и полез на нее. А она все ломается – «Девочка я», говорит. Пьяная вдрызг, а все еще дергается! Надоела она мне. Я ее и перекинул к друзьям на кровать. Те – раз, а она и в правду целочка! «Ну», – говорю – «коль так – давай ее сюда». Поимел. Потом друзья поимели. Всю ночь ее е…ли. Наблевала спьяну прямо на кровать. А утром раскудахталась. Да только мы ей и говорим: «Рот закрой! Ты нажралась и сама на х…й полезла! Мы тут при чем? Наблевала. Убирай лучше за собой!» – и мордой ее в ее же блевотину. Коль, блядь – так и нечего из себя строить!»
Что я мог сказать про этих людей? Свиньи и воплощения зла! Но я видел, что это не так. Они не были выродками и отщепенцами. Они были большинством, типичными представителями «простого» народа. Они были славные товарищи друг для друга! Такой человек мог отдать последнее другу. Я знал, что он пожертвовал бы даже собой, чтобы спасти друга. Если бы я тонул, то они и меня, скорее всего, спасли бы, несмотря на все презрение ко мне. Спасли бы так, от нечего делать! А потом еще и «вломили» бы – не лезь, куда не надо!
Так кто же они? Альтруисты или индивидуалисты? Злые они или добрые? Я не мог их определить. Я понимал, что для своих – для тех, кого они уважают, кто входит в их общность – они добры. Для чужих – злы. Они могут пытать лютыми пытками «чужого», и не выдать под пытками «своего». Это я понимал и чувствовал. Это было очевидно. Но вот как это понимание соотнести с понятиями добра и зла – я не знал. И мне было совершенно непонятно, каким образом мое новое знание о «народе» можно и должно вписать в тот образ мира, что сложился у меня из чтения мировой литературы.