Вот что сделало Запад Западом. Вот что образовало обширную мировоззренческую среду, в магнитном поле которой начали формироваться специфически западные социокультурные доминанты.
Это хорошо заметно при обращении к классической западной литературе. Вся она буквально пропитана различными отношениями законности. Читая романы Диккенса, например, мы невольно начинаем осознавать юридическую механику тогдашнего (и, что важней, современного) английского общества, начинаем понимать, что такое собственность и как можно ею распоряжаться, зачем нужны адвокаты и в рамках каких правил они свою деятельность осуществляют, чем является суд и почему гражданин, любой гражданин, обязан подчиняться его решениям. В свою очередь, читая роман «Деньги» Эмиля Золя, мы точно так же начинаем осознавать, что есть биржа и как она функционирует, что представляют собой акции, дивиденды, рента, игра на повышение, понижение, биржевые спекуляции. А роман «Американская трагедия» Теодора Драйзера очень подробно демонстрирует нам, как работает суд присяжных: в чем состоит роль обвинения и защиты, как осуществляется принцип состязательности сторон, что, собственно, оценивают присяжные и какова юридическая процедура установления истины. Шутка сказать, описанию суда над Клайдом Гриффитом, главным героем, посвящена фактически вся вторая книга романа! И даже рассказы Джека Лондона, повествующие об американских первопроходцах, логично дополняют эту картину, поскольку показывают, как возникают начальные юридические отношения: как американцы, приходя на новые земли, где еще никакой власти нет, сами устанавливают себе законы и сами начинают их соблюдать. Здесь, кстати, иллюстрируется очень важный социальный аспект: источником законов на Западе является не власть, а народ.
Особо следует выделить такое уникальное юридическое явление, как западный детектив. Этот жанр зародился, что вполне естественно, в Англии, где появились и Шерлок Холмс, и мисс Марпл, и Эркюль Пуаро, но мгновенно покорил не только Европу, но и Соединенные Штаты, а позже – весь мир. Детектив стал наиболее ярким проявлением массовой культуры XX века, и при всех негативных характеристиках, которые свойственны этому «низкопробному чтиву», исполняет в западном обществе необыкновенно важную роль. Читая детективы или глядя кино, поставленное по ним, европеец или американец, пусть даже против своей воли, усваивает все основные юридические аспекты современного мира: что может и должна делать полиция и что ей делать категорически запрещено, на каких основаниях гражданин может быть задержан или арестован и как в такой ситуации он может отстаивать свои права. Неприкосновенность личности и жилища, тайна частных коммуникаций, граница действий властей и возмещение ущерба за нарушение собственных прав – все эти и многие другие аспекты социального бытия западный гражданин узнает именно из детективов.
Механизм юридической индоктринации очень прост. Стоило Верховному суду Америки в середине 1960-х годов принять «правило Миранды», согласно которому полицейский при задержании должен зачитывать гражданину его права, как тут же во всех голливудских боевиках, во всех многочисленных телесериалах стало звучать: «Вы имеете право хранить молчание. Всё, что вы скажете, может и будет использовано против вас в суде». Через десять лет «правило Миранды» знал наизусть любой американец.
К тому же детектив дает яркие образцы всеобщего равенства перед законом высокопоставленный чиновник так же отвечает в нем за свои преступные действия, как и простой гражданин. Начало этой традиции, видимо, положил роман «Женщина в белом» Уилки Коллинза, где скромный английский учитель, опираясь именно на закон, побеждает в неравной схватке могущественного и богатого лорда. А затем появились произведения, в которых призывались к ответу и сенаторы, и конгрессмены, и государственные советники, и члены правительства, и президент. Детектив однозначно свидетельствовал: власть тоже подчинена закону, который жестко ограничивает ее произвол.
В общем, движимая приоритетом закона, западная культура создала за последние полтора столетия всеобъемлющий «юридический университет», куда каждый гражданин поступает чуть ли не с момента рождения и где он незаметно осваивает науку законности, которой руководствуется потом в течение всего своего жизненного пути.
О милостях и дуэлях
Ничего подобного в исторической российской культуре не сформировалось. Если попытаться обнаружить «начальную сцену», которая, вероятно, могла повлиять на русский этнический менталитет, то ей может быть признана только повесть XVI или XVII веков о Дмитрии Шемяке[6], выражающая абсолютно противоположный смысл. «Шемякин суд», где судья выносит приговор за взятку (в повести сказано – за «посул»), – это не столько суд, сколько уморительная пародия на него. Ясно, что в правомочность такого суда верить нельзя.
Более того, еще за пятьсот лет до этой повести митрополит Иларион, первый русский митрополит, поставленный, кстати, лишь волей князя, без разрешения Вселенского (константинопольского) патриарха, в «Слове о законе и благодати» провозгласил, что есть нечто выше закона. «Прежде дан был закон, затем же – благодать, прежде – тень, затем же – истина… Закон миновал, а благодать и истина наполнила всю землю»[7]. Закон он называет свечой, а благодать – солнцем. Через закон оправдываются, а через благодать спасаются. Правда, под законом в «Слове…» подразумевается ветхозаветный, иудейский закон, а под благодатью – истина, принесенная на землю Иисусом Христом.
«Слово о законе и благодати» было широко известно в древней и средневековой Руси, под его воздействием складывались соответствующие течения религиозной и светской мысли. Можно полагать, что в формировании русской национальной специфики оно сыграло не меньшую роль, чем Великая хартия вольностей у англичан.
Заметим также, что в России фактически не было Возрождения, этого резонанса с античностью, который высветил в европейском сознании силу и эффективность закона Возрождение, как считается, остановилось на границах России, и, возможно, это было связано опять-таки с тем, что владычество Римской империи не распространялось на восточно-славянские племена. В России «античность под ногами» отсутствовала. Возрождение как осмысление европейских цивилизационных истоков по-настоящему началось лишь в петровские времена, когда уже сложилась определенная конфигурация российских этнокультурных констант. Разница с Европой составляет почти четыреста лет.
Сюда можно добавить еще одно обстоятельство. В Европе, в мире католического Средневековья, языком как Библии, так и богослужения являлась латынь. Это, конечно, изолировало низшие социальные страты от высокой культуры, но с другой стороны, давало и важные цивилизационные преимущества. Во-первых, благодаря общему языку возникала транснациональная общность европейских элит: языковые коммуникации синхронизировали развитие, а во-вторых, был существенно облегчен тот самый «диалог с античностью»: громадное большинство древних книг существовало именно на латыни. В России же Библия с самого начала была переведена на местный язык, тот, который сейчас называется церковно-славянским, богослужение совершалось также на нем – знать латынь, как впрочем и древнегреческий, было необязательно. Это создавало определенный трансляционный барьер – и при контактах с Европой, и при апелляции к древности. И хотя, на первый взгляд, данное обстоятельство не выглядит сколько-нибудь значительным, однако в длительных исторических интервалах, вероятно, накапливалось ментальное расхождение.
Социальная эффективность законов не была в России своевременно оценена. И если посмотреть на классическую русскую литературу с такой точки зрения, то мы с удивлением обнаружим, что в ней нет ни одного подлинно «юридического произведения»[8]. Более-менее подробное описание судебной механики наличествует только в «Воскресении» Льва Толстого, где автор действительно разворачивает в первой части романа драму суда присяжных. Однако этим, пожалуй, все и исчерпывается. В пьесе «Живой труп» того же Толстого, правда, изображен весьма поверхностный и формальный допрос, но вот суду, то есть установлению истины, посвящена в этом произведении всего пара страниц. Причем даже не самому суду, а обсуждению возможного несправедливого приговора. В «Братьях Карамазовых» Достоевского мы тоже видим не суд, а скорее спектакль, условное место, подиум, освещенный пристрастными авторскими софитами, где персонажи не столько задаются вопросом «кто убил?», сколько провозглашают свои мировоззренческие позиции. А в «Преступлении и наказании», традиционно считающемся криминальным романом, вся законность описывается автором так: захочет следователь Порфирий Петрович – арестует Раскольникова, не захочет – пусть Родион Романович пока погуляет. Никакие улики при этом не взвешиваются, никакие доказательства преступления не выявляются. Есть лишь одно подозрение, основанное на журнальной статье, которую Родион Раскольников когда-то опубликовал. Фактически Порфирий Петрович пытается выжать из Раскольникова признание путем сильного психологического давления на него. Художественного значения романа это, конечно, не умаляет. Достоевский велик и всегда будет велик. Просто речь у него идет совсем о другом. Не о преступлении и наказании в смысле противозаконного действия, а – о грехе и раскаянии, которым подвержен страдающий человек.