Валерий Копнинов
Сукины дети
Том 1
© В. Копнинов, 2016
Дед Матвей и зайки
Позвонил мне недавно друг детства и огорошил с ходу:
– Палыч, да ты, оказывается, лох!
Дружим мы с ним давно – с первого класса и в шутках друг над другом не церемонимся особо, но в тот момент я всё-таки немножечко напрягся.
– А у тебя информация точная? – спросил от скрытого возмущения почти вкрадчиво.
– Точней не бывает! – ответил дружок радостным голосом и «погнул» свою линию дальше. – Ты уж извини, но факт этот стал достоянием широкой общественности.
– Обидно, – говорю, – что я узнаю такие новости последним!
– Могу источник назвать…
– Сделай одолжение!
– На стене нового автомобильного аршинными буквами против твоей фамилии значится – лох!
А-а, вот откуда ветер дует… Возле автомобильного магазина живёт мой девятилетний сын Арсений со своей матерью и, стало быть, моей бывшей женой. Видимо, дружки его так монументально подшутили.
Забавно, что я получил «чёрную метку», напоминающую вымазанные в старину дёгтем ворота, по касательной, через сына. Как говорится: «сын за отца не отвечает», а отец за сына – в обязательном порядке.
Кстати, и к отцу моему тоже может прилипнуть метка – мы же одна с ним родственная цепочка. Увидит надпись кто-нибудь из его знакомых и позвонит: «Павел Фёдорович, ты что – лох?»
А дальше? Дальше, в смысле цепочки, дед мой и прадед причисляются в нашу «помеченную» семейную компанию?
Или нет? Думаю, что по праву старших родичей они, возможно, как-то за нами присматривают с небес. И хоть в настоящее время они – небожители, им, наверное, и на вечном покое не всё равно, когда своих обижают.
Не хотелось бы их подвести…
Деда своего я никогда не видел и прадеда тоже. Хотя отец и возил меня в двухлетнем возрасте к своим родным местам: в село Летниково на берегу речушки Чапаевки, возвеличенной из своей степной простоты слиянием с Волгой. Но ко времени нашего приезда и дед мой Фёдор, и прадед Матвей упокоились под берёзовыми крестами на деревенском погосте. Есть там просторный участок за общей оградкой, где на памятниках значится в основном наша фамилия (та самая, что и на стене автомобильного магазина).
Только сказать, что я совсем не знаю прадеда Матвея Павловича и деда Фёдора Матвеевича, нельзя – я знаком с ними через своего отца Павла Фёдоровича. Был я ещё мальчишкой, лет пяти-семи, а в те годы отец уже вёл со мной разговоры о наших с ним предках по мужской линии. О том, что никто из них, несмотря на жизнь многотрудную, выпавшую на их долю, не уронил достоинства нашей фамилии. И пусть она, фамилия наша, никакая не дворянская, а самая обычная, каких множество, принадлежащая русской семье поволжских крестьян, всё равно марать её считалось делом самым негожим. Так, видимо, в семье издавна заведено, от бытности Матвея Павловича, во всяком случае…
Из каких-то обрывочных воспоминаний и впечатлений в сознании часто всплывает придуманное мною, составленное как фоторобот с отцовских слов лицо прадеда: седые длинные волосы, седая же борода лопатой длиною ниже груди, крупный нос – наш, фамильный. И роста высокого, примерно, как я (а я в родне отцовской – выше всех, кого знаю). Вижу его напаренного (прадед любил, надев шапку и рукавицы, похлестаться берёзовым веничком), сидящего в остылом предбаннике в чистом исподнем и пьющего четвёртый, а то и пятый стакан чая с маленьким кусочком сахара вприкуску. Почему-то мне кажется, что чаёк вкушал он из гранёного стакана с металлическим подстаканником, хотя откуда бы в деревне да такая роскошь.
К слову сказать, прадед Матвей промеж односельчан на то время выделялся образованностью и начитанностью. Владел он свободно старославянским языком и, когда вошёл в зрелый возраст, помимо дел своих крестьянских подвизался прирабатывать псаломщиком в сельской церкви. И ещё всю жизнь, пока глаза видели, читал. Причём читал порой такие неожиданные книги, что для села, по всем меркам, значились как не совсем подходящие.
– …Сидим мы с дедом Матвеем на бережку. – Мне, пацану малому, пересказывал отец истории, поведанные ему в его собственном детстве Матвеем Павловичем. – Пескарей удим, а он рассказ свой ведёт: «Вот слушай, Павлик, инженер один, ещё сто лет тому, сделал такую лодку подводную, что могла плавать вокруг света. Ходили оне ватагой на той лодке и в северных морях, и в южных, и везде, где доведётся. И был с ними случай такой: приплыла лодка эта в страну, где жили туземцы – дикие племена. Хотел капитан с туземцами поговорить, что, мол, с добром к ним явились, а те давай стрелами в них метать и копья в капитана и матросов бросать. А лодку подводную, стало быть, захватить захотели. Побежали дикари по трапу, а капитан ток пустил по поручням – туземцы всей оравой в воду и попадали…»
– Пап, – поражённый своей догадкой, перебил я отца, – это же из книжки: «Двадцать тысяч льё под водой» Жюля Верна! Неужели прадед знал этот роман?
– Я тебе передаю всё, как было, – видя мой неподдельный интерес к рассказу, с охотой подхватил отец. – Ты сам и додумай дальше! Это ещё малая часть его познаний. Память у него до глубокой старости была крепкая, и первым делом молитвенное песнопение у него имелось на все чтимые тогда праздники: Рождество, Пасху, Троицу… Голос у деда был не такой сильный, как вот у певцов, скажем, но глубокий и задушевный:
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ
И сущим во гробех живот даровав.
Воскресения день, просветимся, людие:
Пасха, Господня Пасха!
От смерти бо к жизни
И от земли к небеси
Христос Бог нас преведе,
Победную поющия.
Отец, прищурив, почти совсем закрыв глаза, пропевал мне кусочек из пасхального богослужения, и я, воодушевлённый непривычной мелодикой и не совсем понятными словами, успевал увидеть в отце, на короткие мгновения, совсем другого человека. И он тоже, видимо, ощутив в себе некую искру, продолжал свой рассказ более благостно.
О том, что Библию прадед знал почти наизусть, и о том, как от него же отец про восстание Спартака первый раз в жизни услышал, и про Пугачёвский бунт, о полководцах Суворове и Кутузове, про смуты русские, о Минине и Пожарском, да не перечесть всего.
– Он вообще, дед мой, а твой прадед, рассказчик был занятный, – говорил отец. – Летом, ладно, детворе не до баек, мы домой-то не загонялись почти, да и война шла, голодно было. Как могли, тогда мы, ребятишки, себя кормили. Каждое утро или на рыбалку шли, или сусликов выливать из нор. Поймаешь суслика, cваришь, разделишь с дружками и съешь, а шкурку его бежишь сдавать в заготпункт и на деньги те конфеты-подушечки к чаю покупаешь. Зимой, конечно, того раздолья нет. Валенки, тем более ботинки для малышни не предусмотрены – это когда ты в школу пошёл, тебе обувь справят, а пока до школы не дорос – сиди на печи. Я к другу своему, Толику, в гости босиком бегал по снегу. Так-то вот. И темнело рано – в доме из освещения только коптилки масляные, керосин берегли как стратегический запас. Такими вот зимними вечерами любили мы с сестрёнкой меньшой, Райкой, залезть к деду на полати и слушать истории, вычитанные им из книг, или сказания о подлинном житье-бытье…
Отец затихал на время, казалось, глубоко уходя в себя, но я, будучи не впервой слушателем его рассказов, понимал, что сейчас, ухватившись за тонкую ниточку заданной темы, он размотает весь клубок дорогих ему воспоминаний, пополнив мои знания о родичах новыми событиями. Именно пополнив, потому что детская память цепко схватывала и надёжно сохраняла поведанное мне ранее.
Дед мой на фронте находился с первых дней почти, сыновья его старшие тоже воевали – прадед остался за главного из мужиков. На войну его не взяли – по возрасту и по болезням. Прадед к тому времени сдал сильно, из дома не выходил – ноги не слушались. Году в сорок втором он совсем уже ослеп, стал почти беспомощным, многое забывал, путался… Легко, к примеру, поддавался на детские шутки, принимая крошки табака, которые внучата украдкой сыпали ему на бороду, за пронырливых клопов.