– Саша, ты где? Иди, я тебе блинчиков с вареньем дам!
И дала. Редко бывало, но уж если рассердится по-настоящему, свету не будешь рад. Нет, не руками – больше словами достанет.
Первые свои поездки, железную дорогу – видимо, в отцовскую Рачень (в мамину деревню на моей памяти не ездили ни разу) – запомнил через запахи: вареных яиц и мочи (аж глаза щиплет) в туалете. Сама дорога не запечатлелась – как удовольствие. Возможно, потому, что рядом все время ощущал раздраженное беспокойство матери. Не так сел, не то делаешь! «Ты это что!» – резко, чуть не сдернула за руку. Действительно, собрался сесть, как на свой домашний горшок, на грязную, со следами чужих ног, доску в вагонном туалете.
Теперь-то понимаю: в нашей матери постоянно жило ожидание катастрофы, какой-то угрозы всем нам. Выражалось это прежде всего в желании одернуть, остановить своих детей – таких неразумных, неоглядчивых. Потому-то улыбка ее, которую так любил, с какого-то времени чужим доставалась чаще, чем нам с братом.
Запомнилось окутанное паром колесо сердитого паровоза, наполовину красное, люди с горящей паклей в руках – все такое огромное в сравнении со мной.
А за этим: деревенский простор, теплое болотце сразу за огородом, крытая соломой отцовская (бабки и деда) хата с удивительным земляным полом, прохладным, по случаю гостей посыпанным желтым песочком. И огромная, желтая от плодов груша под окном, сколько потом перепробовал груш, невольно искал в них полузабытый запах, вкус. И не находил. Возможно, и не груш, а детства был это запах.
* * *
В «Войне под крышами» я с особенным удовольствием писал про нашу забавно гонористую бабку, считавшую, что она, католичка, и с двенадцатью детьми для деда Тодора была завидной невестой. Папин отчим добродушно интересовался:
– Как же это, мати, ты так промахнулась? За меня, мужика, пошла замуж.
– Бо молодая, дурная была!
«Гонор» бабки-католички в свое время поломал женскую судьбу ее дочки Зони. Неустроенная старая дева не раз попрекала постаревшую бабку за свою безрадостную судьбу. И с мамой нашей так и не наладились душевные отношения: стояла между ними какая-то неизвестная нам история. Похоже, что не хотела невестки-«мужички» хозяйка, господыня «фольварка» с соломенной крышей и земляным полом. Против ее желания, воли поженились отец наш с мамой. Когда старики переехали жить в Глушу к сыну, все эти истории выглядели смешными нелепостями, особенно в пересказах папиного отчима. Но вдруг вспыхивала ссора у пылающего чрева печки, и какое нехорошее лицо делалось у мамы, какой незнакомый голос – Женя, ойкнув, как от боли, выскакивал за дверь. Не выносил он этого. А я? Я всегда был на стороне мамы. Но она, как я понимаю, больше ценила не мою безоговорочную солидарность, а несогласие всегда справедливого старшего сына. Быстро собиралась и уходила в свою аптеку, как бы устыдившись происшедшего. А бабка еще долго шевелила высохшими, сморщенными губами, произнося не слышимые нами слова. Когда-то, в свое время, наверное, их она тоже громко выкрикивала – в лицо молодой невестке.
Нет, но бабка, бабка! Из-за ее «панского» гонора, что, нас бы и на свете не было? И еще я узнал, уже когда и мамы не стало – от дядьки Антона, что я вообще захотел появиться слишком рано. Брату только еще годик исполнился с небольшим, и тут, пожалуйста, еще один ребенок просится в семью! Что это был я, конечно, ни мама, ни отец не знали. Какой-то эмбриончик, и все. А у мамы и для первенца молока своего не хватало. (Потому я и вырос «искусственником».) Но я и не претендовал на ваше молоко. Возмутительно! Прав Иисус, нет у человека больших врагов, если ими окажутся его ближние. Вот так решат за тебя – не перерешишь.
Знающие толк в подсчетах ген и хромосом мировые генетики все уже сказали и о моем случае. Если бы у моих (и ваших) отца и матери родилось детишек 300 000 миллиардов штук (даже не знаешь, как это произнести), только тогда была бы какая-то, нет, не гарантия, а надежда на еще один шанс. Это сколько же солнц сгорело бы над головой у вытолкнутого из своей законной очереди? Думаете, случайно на той фотографии, где мы впервые вчетвером, у мальчика в серой курточке с пояском такое обиженное лицо: и это вы меня, такого вот, не хотели?!
А есть фотографии и вообще нахальные, если всмотреться и вдуматься. Это – изображения наших родителей; когда нас еще не было с ними. Но что главное: они этого не знают, не осознают. Если помните, у Набокова: порожняя детская коляска, снятая любительской кинокамерой родителей, показалась человеку… гробом. Она стоит, а его еще нет. Не родился – это как умер. А вдруг некто за тебя перерешит: рано, мы еще не готовы обзавестись тобой! Вселенная миллиарды лет трудилась ради этого мига – зачать именно тебя, – а они, видите ли, не готовы! И миг проскользнул, как и не было. Никогда больше не повторится.
Будущая, а точнее – возможная наша мама со своим молодым мужем на фотографии: «19.III.23 г. г. Слуцк». Две толстые косы, по-деревенски свисающие спереди, четкий рисунок губ, носа, делающий лицо капризно-упрямым. Такая деревенская красавица вполне могла, не совладав с возмущением, плюнуть в лицо польскому «жовнежу», когда он по-солдатски грубо схватил ее за руку. Она это и сделала, наша возможная мама, а потом сутки пряталась в жите, а ее искали разъяренные поляки. Ну, а нашли бы? Дядька Антон считает, что плетями дело не обошлось, не кончилось бы.
Нет, старые фотографии – это не просто бумага, с отпечатанным на ней светом и тенью, отбрасываемыми человеком, людьми. Не только мы смотрим на отошедших, но они с пожухлых картонок – на нас.
Что это так – они зрячие, фотографии, – я ощутил физически в тот момент, когда ждал: вот-вот меня найдут немцы, настигнет автоматная очередь, буду лежать у их ног, грязный от собственной крови, а они из моего кармана извлекут мамину фотографию, и она у в и д и т… Я спешил не заползти подальше, поглубже в кусты, а успеть, пока они не появились, запрятать, зарыть в песок кошелек с фотографией. Чтобы мама не увидела ничего этого…
Перед войной
В Заболотье, на родину мамы, в деревню, где родился Женя, мы не ездили. Ни разу – после того, как семью Митрофана Тычины (мамина девичья фамилия) раскулачили. Выслали в Сибирь, вместе со стариками, моего тезку Александра, Зину, Любу. А двух сестер – как из огня выхватили – забрали к себе дядька Антон и наша мама. Мама вырастила с нами за компанию Соню (и замуж выдала), дядька Антон увез в самую-самую глубинку Белоруссии Олю (и тоже потом «отдал замуж»). Напоминать о себе в Заболотье лишний раз не стоило, я так понимаю.
Большие власти, конечно, знали, что жена глушанского врача каждый месяц отправляла «на Алдан» посылки: сало, лук, чеснок, крупы. Это же делал и дядька Антон – из своей, тогда совсем глухой Хотимщины, куда его, можно сказать, тоже сослали, после того как учитель Тычина Антон Митрофанович отказался «порвать» с родителями – кулаками. До нас тоже добирались: перед войной отцу «советовали» развестись с «кулачкой», заботливо-угрожающе настаивали. Непосредственная опасность виделась там, в заболотских «активистах», которые, как и в других многих местах, не постеснялись забрать и детские валеночки, и «лишнее» одеяльце – разуть, раздеть изгоняемых. Так что на многие годы между сосланными и оставшимися при колхозных должностях (а то и без оных) «активистами» сохранялась невидимая связь, слежение, ревниво-злорадное: кому в конечном счете хуже?
Разумеется, тем, кого заморозили, голодом уморили в далекой ссылке, было заведомо хуже. Но случалось, что ограбленные и разоренные или хотя бы кто-то из таких семей оказались в положении уж во всяком случае получше колхозного. Ревниво следили друг за другом издали. А писать людей научили. Так что от греха подальше. Я помню, как далекие наши родственники из когда-то богатого Засмужая, по-колхозному обедневшего к тому времени, появляясь у нас в доме, старались разбудить в нашей матери старую обиду на земляков. Но, по-моему, это не получалось. Или мама так умела владеть собой? Кроме того – кому завидовать? Тем, кто остался в колхозе? Не дай бог, прослышат, что брат Александр приезжал (это перед войной было) с чемоданом, полным подарков, – шерстяных отрезов, кожаных подметок навез, о которых тут уже давно забыли.