– Так вы считаете, Никон был прав?
– В чем?
– Ну-у… – замялся Петр. – А из-за чего у них весь сыр-то-бор?
– Это долгий разговор, из-за чего сыр-бор… А только я так понимаю, если бы не Никон, был бы у нас в России и посейчас патриарх.
– Это почему? – удивленно вскинула бровки Наденька.
– Превзойти захотел, – вздохнул отец Валериан. – Саму государеву власть. Оно-тко, конечно, власть духовная превыше всего на свете стоит. Однако же и Господь сказал: «Царство Мое не от мира сего». Не властвует Христос над царями мира сего грешного, и Сам для Себя отверг власть мирскую. А патриарх Никон именно ее-то и возжелал. Пока царь во младенцах ходил, послушно под уздцы в неделю Ваий осляти водил, а на осляти Никон во образе Самого Христа восседал. Вот она, симфония-то, на краткое время и вознеслася на небеси осанной. А как возмужал царь, горько ему стало Никоновы причуды, да ругательства, да гордыню, да властолюбие терпеть. Видано ли дело, патриарх сам своей волей с Московского патриаршего престола сошел, а другого выбирать – не смей! И есть патриарх на Руси, и нет его – вот диво! А как собрал Алексей Михайлович Собор в одна тысяча шестьсот шестьдесят шестом году решить спор, так греки соединенно с нашими митрополитами единогласно Никона и осудили, из патриаршества и священства извергли, а вопрос о приоритетах полностью решили в пользу власти светской, царевой, значит… Хоть и не без корысти суд свой произвели, однако уж с тех пор так.
– А почему вы говорите, если бы не Никон, то у нас и сейчас был бы, по-вашему, патриарх?
– А кто был наследником Алексея Михайловича, помните?
– Кажется, Федор… – Петр вопросительно взглянул на Наденьку.
– Феодор, сынок его от первой супруги, раненько скончался. Как соловецкую братию, не пожелавшую новую обрядность принять, по его приказу за ребра, яко овечек, на крюках подвесили, так и помре. А после него братец его Петр Алексеевич, по прозванию Великий, что от другой жены, Натальи Кирилловны Нарышкиной, царствовал. Так?
– Ну так…
– А как вы думаете, нужен Петру Великому какой-нибудь еще патриарх, который стал бы власть делить да за первенство власти с царем бороться? Оно, положим, такие Никоны раз в сто лет родятся, но уж тут царь обезопасить себя захотел. И не только себя, но и царскую власть вообще. От любых поползновений будущих Никонов. А посему патриаршество взял да своей царской волей, ничтоже сумняшеся, и упразднил! Уж хорошо ли, нет ли – судите сами. Вот, милостивые мои государи, и весь вам мой сказ, – заключил батюшка и громким голосом воззвал: – А что, матушка Марья, готовы ли твои пироги? Мы уж тут, чай, с молодыми оголодали!
Вошла румяная, круглая матушка с подносом.
Отец Валериан взглянул на разносолы и вседовольно произнес:
– Оханьки! Опять, матушка моя, каяться в гортанобесии искушаешь!
– Кушайте, кушайте во славу Божию. Сейчас нет поста, кушайте, – улыбалась попадья.
Отец Валериан благословил трапезу. Петр и Наденька, не перекрестив лба, быстренько уселись за стол. Матушка, украдкой вздохнув, вышла из комнаты.
– Я, отец Валериан, как вы понимаете, не признаю ни царя, ни Церкви, – сказал Петр, набивая матушкиным пирогом рот. – Один удав съел другого, вот и все. Я имею в виду Никона и Алексея.
Отец Валериан быстро взглянул на Петра, и в глазах его впервые промелькнуло что-то похожее на скорбное осуждение.
– Как вы, однако, выражаетесь… смело.
– Я, знаете ли, поклонник Руссо, – продолжал Петр с туго набитым ртом, не замечая батюшкиного осуждения, – и считаю, что человеку не нужны подпорки в виде богов. Я лично держусь того мнения, что человек от природы добр, а все зло – это, извините, от условий жизни. Мы, социалисты, боремся именно за изменение условий. А нас за это, изволите видеть, ссылают! Казнят! Вы находите это справедливым?
– Вот вы, молодой человек, говорите, что о народе страждете, атеизмом да социализмом его просвещаете, а того не ведаете, что народ наш одной только верой и жив, только ею вот уже тысячу лет и спасается. Отнимите у него веру – тогда берегитесь! И сами пропадете, и народ погубите. Да только ведь простой народ вас все равно отвергает. Сколько уж и до вас тут приезжало… всяких. Народ наш в Бога пока что еще, слава Тебе, Господи, верует, и хоть грешит порой, тяжко грешит, но кается и в идеале своем правду Божию взыскует.
– Ничего! – бодро воскликнул Петр. – Тьму народного невежества мы развеем, а вас, батюшка, упраздним. А насчет вашего «греха», то уж, извините меня, я этого не по-ни-ма-ю! Вот в чем лично я должен каяться? Или вот она? Застращали людей грехом. Опутали их, словно сетью. Вот бедный человек барахтается в сетях и вопит: грешен, батюшка, признаю, грешен! Только выпусти меня на волю, я тебе в чем хочешь покаюсь!
– Сколько вам годков, Петр… простите, как вас по батюшке?
– Двадцать один… Почти. Какое это имеет значение?
– Да так… вспомнилось. Иоанн Васильевич в семнадцать на царство венчался, Михаил Федорович в шестнадцать государем всея Руси стал… а вы-с всё в игрушки играть изволите.
– Вы, конечно, не обижайтесь, отец Валериан, – вступилась за обиженного супруга Наденька, – но у нас на женских курсах тоже никто в Бога не верит. Это даже как-то странно…
– Без веры-то жить, милые мои, нельзя. Во что-нибудь да ведь и вы веруете?
– В социализм! – выпалили, не сговариваясь, оба супруга и, взглянув друг на друга, рассмеялись. – В революцию! В прогресс!
Ну что на это скажешь? Запечалилась, заскорбела душа у попа. Что же это с Россией будет, ежели такие учителя у нее завелись? Ежели такие-то неразумные учить ее станут? А похоже, к тому все идет. Ох, не дожить бы!..
А Наденька с Петром тоже ушли от отца Валериана недовольные, и как-то оба сразу решили: больше к попу не ходить. Ну его, мракобеса!
Быстро пробежал медовый месяц. В конце ноября получила Наденька тайные известия из Петербурга и ночь целую не спала: то плакала, то смеялась. Петр терзался, не знал, что и думать. А наутро объявила ему Наденька, что немедля собирается и едет в Петербург.
Ошеломленный супруг умолял объяснить, что случилось. Наденька сперва не хотела ничего говорить, но потом взяла да и выпалила. В Петербург, мол, приехал Натан Григорьевич, они вместе с Троцким и другими товарищами Совет рабочих депутатов утвердили и власть у царя хотят окончательно отобрать, а потому Наденьке оставаться здесь никак невозможно, а нужно срочно доставать лошадей и на крыльях любви лететь в столицу.
– А как же полиция?.. – растерянно спросил Петр.
– А что полиция? – пожала плечами Наденька. – Ну скажешь им что-нибудь.
– Что сказать?
– Ну не знаю… придумай. Что я ушла гулять и не вернулась. Волки в лесу съели! – И Наденька весело захохотала.
Петр замолчал. Молча смотрел, как Наденька, что-то напевая, собирала вещи.
Наконец потерянно спросил:
– Что же, ты меня теперь совсем оставляешь?
Наденька перестала петь, глянула на Петра исподлобья, а потом бросилась его целовать.
– Петечка! Миленький! Ну ты же понимаешь, это всего только шутка! – жарко зашептала она.
– Что – шутка?.. Я же люблю тебя…
– Ну, Пе-тя-я… – капризно протянула Наденька.
– И ты… говорила, что… любишь…
– Ну, глупенький… Ну да, конечно, люблю. Но я тебе уже сто раз объясняла… Это все равно все понарошку! Просто так. Чтоб веселее! Понимаешь? Ах, какой ты у меня еще маленький и глупенький! Ты что это?.. Ты что, Петечка, плачешь?.. Вот еще новости! – И Наденька надула губки.
– Если ты уедешь… я застрелюсь! – выдохнул Петр.
А Наденька, вконец рассердившись на разнюнившегося «супруга», хотела уже выкрикнуть: «Ну и стреляйся!» Но вид у Петра был такой несчастный, что она невольно вдруг его пожалела и, вздохнув, предложила:
– Ну, если хочешь, поедем вместе… Только, ты же понимаешь, я все равно ухожу от тебя к Натану Григорьевичу!
Бежать из ссылок в царские времена было легко. И среди тюремщиков, и среди охранников-солдат, среди всех, кто так или иначе соприкасался с осужденными, всегда находились члены партий эсеров, эсдеков или на худой конец кадетов да и просто душевно сочувствовавшие революции. Бегали единично, и малыми группами, и даже десятками человек. Бежали за границу, а многие оставались нелегалами здесь же, в России, меняя по нескольку раз паспорта. Документы доставали легко, а теперь, при завоеванных свободах и правах личности, и совсем стало несложно отбиться от никуда не годящейся власти.