Попутно отметим, как приятен здесь «кораблюшечка» вместо набившего оскомину банального «кораблика».
Итак, ласкательные окончания появились также у глаголов, причем у всех глаголов (из редких зарниц митьковской лексики: «А не пора ли нам спатеньки?» Другого примера уже, пожалуй, и нет).
Можно смело предсказать, что вскоре ласкательные окончания появятся также у местоимений, деепричастий и герундиев.
Мощный драматизм речи митьков достигается перманентно-надрывной интонацией, частым употреблением абстрактно-жалостливых баек (см. раздел «О трагическом у митьков») и специфическим понятием о долге – скорее трансцендентном, чем реальном.
Митек не выполняет взятых на себя обязательств, чего от него, впрочем, уже и не ждут, но считает важным исполнение невысказанных желаний (ведь так и надо в любви – а митьки всех любят). Так как окружающим трудно не только выполнить, но и догадаться об этих желаниях, обида митька накапливается и драматизм речи возрастает.
Например, митек просыпается с похмелья один. Ему жарко и муторно, хочется, чтобы кто-нибудь зашел в гости и развлек его – но никто не приходит, не приносит ему пивка. Потерявший терпение митек звонит приятелю, кандидатуру которого он считает подходящей для сегодняшнего гостя:
– За что?! За что ты меня так?!
– А что? – пугается приятель.
– А что… – горько усмехается митек, – да ладно… Нет, все ж таки скажи, только одно скажи – за что ты со мной так?! Пусть, пусть я гад, западло – но так! Так-то за что меня! Я что – убил кого-нибудь? Ограбил?
– Митя, да что случилось?!
– А ты не знаешь, что случилось?!
– Не знаю…
– Почему же ты не мог один – один только разочек в жизни! – спокойно прийти в гости?!
О трагическом у митьков
Есть такие старые, навсегда закрывшиеся пивные ларьки. Наметанный глаз еще различит вокруг них следы недавнего оживления: слежавшиеся пласты окурков, там-сям пятна металлических и пластмассовых пробок, осколки зеленого стекла. Но сквозь плотно утрамбованную почву уже пробивается трава, черная пыль лежит на прилавке ларька, стекла разбиты, оттуда разит мочой.
И часто можно увидеть, как утром к этой могилке ларька по одному, по двое или по трое приходят некрасиво, неряшливо одетые люди и долго стоят здесь. Это в основном пожилые люди («Брали Берлин! – со слезами говорит митек-рассказчик. – Атакой, как Дэвид Бауи, – нет! Он не придет к такому ларьку!»).
– Или нет! – с ходу перестраивает повествование Д. Шагин (а рассказывает именно он). – Это бы еще полбеды! Ларечки-то… еще открыты! Только в них теперь… квас, а не пиво!
И вот приходят так… постоят… Один к ларьку подойдет, возьмет кружечку… кваса! Со вздохом посмотрит на нее (Митька, изображая все в лицах, смотрит на воображаемую кружку как очень грустный баран на новые ворота)… отопьет от нее… поставит обратно… вздохнет… подойдет к своим товарищам…
– А чего они стоят? Курят?
– Просто стоят! Ну подойдет так…
– Чего они собираются-то? Разговаривают?
– Да нет! Молча! Молча стоят! Один только подойдет к ларечку, возьмет кваса, посмотрит так…
Об эпическом у митьков
Митьки уже потому победят, что они никого не хотят победить… Они всегда будут в говнище, в проигрыше… (шепотом) И этим они завоюют мир.
Из разговора с Д. Шагиным
Гёте и Жан Поль высказывали мнение, что эпическое – противоположно комическому. Устное творчество митьков не только опровергает это мнение, но и доказывает обратное. Как высокий образец эпического у митьков я приведу анекдот.
Каждое слово, интонация, пауза и жест в этом шедевре отшлифованы на общих собраниях и съездах митьков, где этот анекдот повторялся бессчетно, неизменно вызывая восторг, переходящий в сдавленные рыдания и клятвы быть верными делу митьков по гроб.
Итак: плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майами-Бич».
– Я спасу женщину!
Одним взмахом, пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета.
Корабль, затаив дыхание, смотрит.
Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска!
Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но!., не доплыв десяти метров… тонет!
Капитан в матюгальник:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».
– Я спасу женщину!
Одним взмахом, пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками.
Корабль, затаив дыхание, смотрит.
Француз подходит к борту, как птица перелетает перила, входит в воду прыжком в три с половиной оборота без единого всплеска!
Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но!., не доплыв пяти метров… тонет!
Капитан в матюгальник срывающимся голосом:
– Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, сморкаясь и харкая, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.
– Где тут? Какая баба?
Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен.
Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит в воду – и с хаканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет.
Таков полный канонический текст этого анекдота. Рассказывая его непосвященным, митек вынужден слегка комментировать: так, описывая выход американца и француза, митек, не скрывая своего восхищения, прибавляет: «В общем, Дэвид Бауи! Гад такой!» – а когда на палубе появляется русский, митек заговорщически прибавляет: «Митек!»
Кстати, этот анекдот вполне может служить эпиграфом к капитальному труду «Митьки и Дэвид Бауи».
О некоторых противниках митьковской культуры
Митьки уже потому победят, что они никого не хотят победить… Они всегда будут в говнище, в проигрыше… (Шепотом.) И этим они завоюют мир.
Из разговора с Д. Шагиным
Будем глядеть правде в лицо: культура митьков имела и будет иметь противников. Я имею в виду не противников по невежеству или недостатку гуманизма и не тех торопыг, что не могут вынести доставучесть митька. Я имею в виду злого и умного врага, культурного противника.
Вот книга (которую я давно, как и подобает, пропил) Константина Леонтьева – «О стиле романов графа Толстого».
Есть в ней мысли и о стиле романов, и о Толстом, но главная тема этой книги – беспощадная, не на жизнь, а на смерть борьба с митьковской культурой.
Я не имею возможности прямо цитировать эту книгу, но страх и растерянность известного реакционера XIX века перед пробуждающейся митьковской культурой хорошо запомнились мне.
Есть в русской литературе, писал он, какая-то тенденция к осмеянию своего героя. Если в англоязычной литературе все говорится прямо, как есть, во французской – преувеличенно, то в русской – грубо и приниженно.
Если английскому автору нужно описать, например, страх в герое, он так прямо и напишет: «Джон испугался и пошел домой». Француз напишет: «Альфред затрепетал. Смертельная бледность покрыла его прекрасное лицо» и т. д. А русский автор скажет: «Ваня сдрейфил (лучше даже – приссал) и попер домой».
Реакционному философу нельзя отказать в наблюдательности, расстановка сил для него ясна: на палубу выходит американец, на палубу выходит француз, из каптерки вылезает русский. Но отнестись к ним философски он не в силах: одобряя сухую пустоту англичанина, он смеется над французом и презирает русского.