Открытый финал приглашает читателей к участию в судьбе героев, будит воображение. Таким финалом Пушкин показывает, что жизнь еще может преподнести сюрпризы, что любая точка, поставленная в «романе жизни», в сущности, произвольна и склоняет нас к согласию с тем, что будущее благоразумно скрыто от человека. Однако для будущего Онегина такая концовка оставляет не так уж много вариантов (в отличие от Татьяны, хотя при поверхностном взгляде ее судьба как раз может показаться более предсказуемой). В финале Онегин разоблачен и повержен. Жизнь его не закончилась, но и продолжаться по-прежнему она уже не может. Онегин должен погибнуть или спастись – погибнуть физически, потому что морально он уже уничтожен, или переродиться нравственно, подняться над самим собой, в чем помочь ему может, наверное, только чудо, только помощь свыше. Всякий другой вариант, нейтральный по отношению к темам возмездия и спасительного чуда, удостоверил бы идею о бессмысленности и бесцельности человеческого существования, противореча жизнеутверждающему пафосу романа и наводя на читателей тоску и безразличие к жизни (вроде онегинской хандры в первой главе)[47]. Пушкину осенью 1830 г. эта идея была не просто чужда, но и враждебна: ее он и опровергал в своих болдинских сочинениях, представляя жизнь человека исполненной глубокого смысла в свете высших ценностей и высшей справедливости, которая несводима к человеческим понятиям и не всегда поддается рациональному объяснению.
«Все говорят: нет правды на земле. / Но правды нет – и выше. Для меня / Так это ясно, как простая гамма… – с этого утверждения начинается трагедия «Моцарт и Сальери», в которой оно как раз и опровергнуто: «правды» не оказалось в произнесшем эти слова Сальери, завистнике и отравителе гения, думавшем поправить мнимую несправедливость небес. В героях этой трагедии неузнаваемы, конечно, Онегин и Ленский, но в ней тоже презирающий жизнь сухой рационалист (Сальери) убивает своего вдохновенного и доверчивого друга (Моцарта), а в конце поражен ужасом от мысли, что совершил «ошибку».
Из двух вариантов будущего, оставленных Онегину в открытом финале романа, – погибнуть или чудесным образом возродиться к новой жизни – первый как будто кажется более закономерным. Действительно, словно версией финала ЕО, только «в фантастическом свете», выглядит последняя сцена трагедии «Каменный гость»: знаменитый соблазнитель Дон Гуан, впервые страстно и безоглядно кого-то полюбивший, уверяет Донну Анну, что от любви к ней «весь переродился» («Вас полюбя, люблю я добродетель…), раскаивается и преклоняет колени, но тут появляется статуя Командора, ее покойного мужа, и Дон Гуан вместе со статуей «проваливаются» (в ад, разумеется)[48].
Подобное возмездие могло постигнуть и Онегина (он мог, например, пасть на дуэли с мужем Татьяны). Но, в отличие от Дон Гуана, для него был возможен и какой-то иной, невероятно счастливый исход из романного «лабиринта», подобный финалам «Повестей Белкина», в особенности тех, что заканчиваются любовными объяснениями, – «Барышня-крестьянка» и «Метель».
В первой забавная интрига, которую вела переодевавшаяся в крестьянку барышня, завершается тем, что заблуждавшийся юный герой застает ее со своим письмом в руках и со счастливыми восклицаниями целует ей руки. «Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку», – так Пушкин заканчивает эту повесть (здесь, в отличие от ЕО, дальнейшее вполне очевидно).
В «Метели» непреодолимая преграда между влюбленными исчезает, как сон, и оказывается, что они – потерявшие когда-то друг друга муж и жена:
– Боже мой, Боже мой! – сказала Марья Гавриловна, схватив его руку; – так это были вы! И вы не узнаете меня?
Бурмин побледнел…и бросился к ее ногам…
В рукописи «Метели», рядом с этими заключительными строками, Пушкин сделал пометку: «19 октября сожжена X песнь». Считается, что он имел в виду так называемую «десятую главу» ЕО, где речь идет о декабристах. Ее отдельные строфы (начальные четверостишия) сохранились в зашифрованном виде. Возможно, эти строфы предназначались для главы о путешествии Онегина (до второй встречи с Татьяной), не исключено, что вообще не относятся к роману (имен героев в них нет), а возможно, это действительно фрагменты его продолжения, рассказа о дальнейшей судьбе Онегина. Есть свидетельство современника, что Пушкин во время своего кавказского путешествия в 1829 г. рассказывал о замысле, по которому «Онегин должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов»[49]. Этот замысел можно понять как намерение показать возрождение Онегина для новой жизни, но тут же ее оборвать (что-то вроде отсроченного, но неминуемого возмездия). Как бы то ни было, осенью 1830 г. Пушкин от этого замысла отказался, и роман получил открытый финал, позволяющий читателям фантазировать, а исследователям – выдвигать гипотезы.
Что касается Татьяны, то ее возможное будущее отразилось в другом болдинском сочинении – поэме «Домик в Коломне». Это первое произведение Пушкина, написанное октавами, твердой строфической формой итальянской поэзии (о «Торкватовых октавах» и Италии шла речь в первой главе ЕО – строфы XLVIII–XLIX). Сюжет этой шуточной поэмы никак не касается Татьяны, но в ней есть печальное авторское отступление о некоей гордой петербургской графине, заставляющее вспомнить о Татьяне восьмой главы – втайне несчастной «равнодушной княгине»:
…рафиня…(звали как, не помню, право)
Она была богата, молода;
Входила в церковь с шумом, величаво;
Молилась гордо (где была горда!).
Бывало, грешен! всё гляжу направо,
Всё на нее…
Она казалась хладный идеал
Тщеславия. Его б вы в ней узнали;
Но сквозь надменность эту я читал
Иную повесть: долгие печали,
Смиренье жалоб…В них-то я вникал,
Невольный взор они-то привлекали…
Но это знать графиня не могла
И, верно, в список жертв меня внесла.
Она страдала, хоть была прекрасна
И молода, хоть жизнь ее текла
В роскошной неге; хоть была подвластна
Фортуна ей; хоть мода ей несла
Свой фимиам, – она была несчастна…
(строфы XXI, XXIII–XXIV)
«Звали как, не помню, право», – эти слова кажутся отсылкой к роману в стихах: «Итак, она звалась Татьяной» (2, XXV). «…ладный идеал / Тщеславия» – как тут не вспомнить преображения сельской мечтательницы в блистательную «законодательницу зал», скрывающую свои истинные чувства от света и под конец награждаемую от автора титулами «верный идеал», «милый идеал» (8, L, LI)?
Графиня из «Домика в Коломне», конечно, не единственно возможный, хоть и вероятный образ будущего Татьяны. Не раз, например, высказывалось предположение, что ее, а вовсе не Онегина Пушкин думал всерьез приобщить к кругу декабристов: ее муж мог оказаться среди них, а она как жена декабриста – отправиться за ним в Сибирь. Явить пример верности и самопожертвования – это вполне могла бы совершить Татьяна, «верный идеал» автора. Однако Пушкину это было уже не нужно: подняв Татьяну на пьедестал, бросив к ее ногам Онегина и дав ей высказаться, он довел роман до конца. Вновь доказывать ее верность и нравственное превосходство над заглавным героем, и так уже очевидное для читателей, не было никакой необходимости. Свою любимую героиню Пушкин оставил в минуту ее торжества, как Онегина – «в минуту, злую для него».