Анатолий Иванович вернулся из ресторана домой, Мария засобиралась к себе, Юля заплакала: «Тетушка, не уходи, останься!» «Солнышко мое, не могу, батюшка будет гневаться». Тогда, все еще будучи под впечатлением от разговора с Ливеном, он спросил Марию, хотела бы она жить с ними. Она сказала, что хотела бы всей душой, но это невозможно, отец не позволит. Она нужна в доме родителей. Он не смог найти более весомого довода, чем тот, что Юленька сейчас нуждается в ней больше, чем родители. Юля обняла тетку и подняла заплаканные глаза к ее лицу: «Ты ведь переедешь к нам, да?» Мария не выдержала молящего взгляда осиротевшей племянницы и дала обещание. На следующий день она рассказала отцу о своем желании, и он в гневе разошелся дальше некуда. Когда она прибежала к ним с Юлей вся в слезах, он ее больше не отпустил — благополучие дочери и невестки было для него важнее мнения эгоистичного свекра. Они с Ливеном не стали приятелями, хотя бывали ситуации, когда они обращались друг к другу по имени. Но Павел Ливен много значил для него — как человек, давший совет, последовав которому, он изменил к лучшему жизнь и сделал счастливыми трех человек — Юленьку, Марию и в какой-то мере самого себя.
— Вы правы, это не основание, чтоб считаться приятелями. А у Вас Павел Александрович бывал?
— Нет, ни разу. И Вас я пригласил к нам не для того, чтоб попробовать заманить его к себе… или чтобы снискать его расположение… И к Вам я не за этим… вроде как напросился…
— Анатолий Иванович, если бы я не хотел видеть Вас у себя, я нашел бы повод избежать этого. У начальника сыскного отделения всегда найдутся дела, в любое время суток.
— Это и так понятно. И если бы Вы отказали мне, я бы не держал обиды. Ваш дома — Ваша крепость, набеги на нее Вам не нужны. Я извиняюсь, если причинил Вам неудобство. Возможно, Вы рассчитывали после ресторана просто отдохнуть, а тут я со своим неуместным визитом.
— Совсем нет. День не был тяжелым, я не устал. Вы присаживайтесь там, где Вам удобно.
Дубельт выбрал стул у стола в центре комнаты. Штольман достал из ящика комода молитвенник, а его гость из кармана пиджака очки.
— Какое шикарное издание, — полковник пролистал несколько страниц, в середину книги было что-то вложено, свернутый лист бумаги или конверт, но он не стал раскрывать книгу в том месте — возможно, это было что-то очень личное, и открыл молитвенник в самом начале. — Вот и родословная Ливенов. И Вы в ней, Яков Платонович, точнее Дмитриевич.
— И я.
— По совести поступил Дмитрий Александрович в отношении Вас — вписал в семейное древо, сын хоть и незаконный, но в нем такая же кровь князей Ливенов как и в других членах семьи… А вот это он уже сделал… по глупости, иначе сказать не могу. Не следовало бы подобное делать… Павел Александрович видел?
Яков Платонович понял, что внимательный полковник разглядел чуть заметную черту, соединявшую запись о Пауле Ливене и Александре, законном наследнике его старшего брата.
— Видел. Он тоже не счел это разумным…
Дубельт снял очки и положил их на стол.
— Вы считаете, что это могло послужить причиной того, что курьеру сделалось дурно с сердцем из-за того, что он утерял молитвенник, где была такая… подробность… весьма своеобразных, запутанных отношений внутри княжеской семьи? До смерти испугался того, что могли бы с ним сделать Ливены, стань эта тайна достоянием общественности или предметом шантажа?
Следователь с уважением посмотрел на армейского полковника, мгновенно сделавшего вывод из такой казалось бы мелочи:
— Не исключаю того.
— Но такой версии Вы, разумеется, не озвучивали — тому же своему заместителю?
— Разумеется, нет. Была похожая версия, что Баллингу могло стать плохо из-за того, что он утерял молитвенник Ливенов, другие ценные вещи своих клиентов и крупную сумму денег. Что за таким… разгильдяйством могло последовать… неотвратимое наказание… и его сердце не выдержало от одной этой мысли… Что касается молитвенника, Коробейников мог подумать, что Баллинг испугался князей Ливенов из-за записи обо мне. Ведь это, как ни крути, секрет семьи. Точнее был таковым.
— Был, пока в трактире каждый лично не лицезрел то, что было в дорогом издании, и не посчитал свои долгом поделиться пикантной новостью со всем Затонском, — резко сказал Дубельт. — До чего же люди любят совать свой нос в чужую жизнь. Не это, так ведь Вы могли бы жить в этом городке спокойно, до того, как уехали бы в Петербург.
— Мог бы, — вздохнул внебрачный княжеский сын, забрав у гостя молитвенник и положив его обратно в ящик. — Но, как видите, этого не случилось…
— А портрет, который Баллинг также вез Вам, можно посмотреть поближе?
— Конечно. Вот, — Яков Платонович снял с пианино и протянул Дубельту изображение князя Ливена с его несостоявшейся семьей. — Его Сиятельство, моя матушка Екатерина Владимировна и я сам.
— Изумительный портрет, хоть, насколько я понимаю, написан не с натуры.
— Нет, они никогда не были все вместе.
— Вы очень похожи на Дмитрия Александровича. Павел Александрович, наверное, как увидел Вас, чуть умом не повредился. Подумал, что у него видение…
— Возможно. А Вы встречали Дмитрия Александровича?
— Видел пару раз мельком, когда он был уже в почтенном возрасте, не таким молодым, как на этом портрете. Впервые после Турецкой, я встретил его на набережной вместе с Павлом Александровичем, ему, должно быть, тогда было уже около шестидесяти. Он все еще был привлекательным, видным мужчиной. А уж в молодости и говорить нечего, думаю, пользовался большим успехом у дам… Однако свое сердце отдал, насколько я представляю, одной-единственной… Мне кажется, я понимаю, почему Ваша матушка тронула сердце князя. Милая, добрая, искренняя, неискушенная, все еще по-своему наивная девочка показалась ему нежным хрупким цветком после хищных лиан, пытавшихся обвить его ствол. Ее красота и привлекательность — естественная, а не искуственная, созданная часами работы камеристок и куаферов, как у многих дам света, когда при параде это одна женщина, а без него, можно сказать, совсем другая — таких пассий, я полагаю, у князя было немало. И видели в Его Сиятельстве такие дамы источник обогащения и возвышения в обществе. А Екатерине все это было не нужно, ей был нужен сам Дмитрий Александрович, за носителем высокого титула, сопровождаемого приличным состоянием, она сумела разглядеть обыкновенного мужчину и человека, желавшего просто быть счастливым.
— Да Вы поэт, Анатолий Иванович.
— Я? Я — нет, — покачал головой Дубельт. — А вот Павел Александрович — да. Он бы сходу сочинил какой-нибудь катрен. Катрен про Катрин — так бы, возможно, он назвал его. А Вы стихов не пишите?
— У меня нет подобных талантов. Я не пишу ничего кроме полицейских протоколов.
— Ну их писать тоже определенный талант нужен… Вот, например, Ваш заместитель описал этот портрет в протоколе очень… скупо…
— А как он должен был? В красках? — с иронией спросил Яков Платонович. — Протокол все же официальный документ.
— А семейный портрет многие видели? Как и молитвенник?
— Нет, тот крестьянин, что нашел, и в участке. Ну и родственники с близкими знакомыми. Все. Случайные люди в самом городе — нет.
— Ну и Слава Богу. А то бы и это было предметом пересудов.
— Для этого хватило и статей в местной газетенке. С иллюстрациями, — недовольно сказал Штольман.
— Как же, как же, читал, видел. Вы с Павлом Александровичем на снимке замечательно вышли. Это ведь тот снимок? — Дубельт кивнул на карточку, стоявшую среди прочих на пианино.
— Да, он. Анатолий Иванович, если Вы хотите, можете посмотреть близко все снимки.
Дубельт подошел к пианино и внимательно посмотрел на несколько портретов. Портрет князя с племянником, напечатанный на фотографической бумаге, а не на газетной понравился ему еще больше. Но самой красивой карточкой он посчитал ту, где племянник Ливена был с женой. Улыбка Якова очень напомнила ему улыбку Павла Александровича — когда он улыбался от души, а не как… Его Сиятельство.